Алло, вы меня слышите? Домовичок с голубыми глазами. Как высоко небо. Март - еще не весна

Уважаемые сотрудники журнала «Странник»!

Я родилась и выросла в Мордовии, в с.Константиновка Ромодановского района. Потом случилось обычное для моего поколения: учиться уехала в Москву, распределение получила в Магадан... Теперь вот живу в Воронежской области.

Всегда работала в газетах (районных, областной). Всегда писала «помимо того». Публиковалась.

Недавно узнала, что литературный журнал выходит и на моей родине. Конечно, сердце затрепетало... Конечно, захотелось иметь своих читателей и в Мордовии. Герои некоторых моих рассказов и сейчас ходят по улицам Константиновки...

 

Алло, вы меня слышите?

...Откуда, почему появился вдруг этот голос? Чуть глуховатый, бархатного тембра, а главное – такой родной, словно слышала его с самого детства, с той самой поры, когда мир постигался без помощи всякого рода посредников в виде книг или телеэкрана, то есть – напрямую, через звук, запах и цвет. По радио звучали, оставляя ее равнодушной, множество голосов, а этот проникал не только в сознание, но в самое, кажется, сердце. И сердцу становилось в грудной клетке теплей и мягче. И хотелось жить дальше.

Но, может быть, он лжет? – думалось Зиночке дальше. – Лжет, как лгут сейчас многие. Может, его, этот бархатный тембр, оплачивают звонкой монетой (сейчас все торгуют, вся Россия превратилась в один большой базар), и только ради этой монеты – какой впрочем, монеты? Эквивалентом всему давно стал зелененький божок – доллар, – так вот, возможно, только ради него задушевность да бархатистость и существуют. А вовсе не ради нее и всех, кому адресована передача.

Мысль эта была сколь логичной, столь и уязвимой: ложь может заключаться в словах, а – в интонации? Разве такое возможно? Нет, такого не может, не должно быть! Иначе как тогда Зиночке ориентироваться в этом мире?!

Зиночка давно уже воспринимала (снова – как в детстве!) мир через звук. Глаза, и в молодые годы служившие ей не особенно верно, в последнее время откровенно начали подводить ее, не желая выполнять отведенного им природой предназначения. Врачи только руками разводили: все, что можно, мы уже сделали, большее нам не под силу.

И это значило, что надо привыкать к новой реальности.

Ох, уж эта новая реальность! Отовсюду только и слышно это словосочетание, его не раз произносил и ее любимый радиоголос; она, эта реальность, стала проявляться, проступать решительно во всем, что всегда было привычным, хорошо знакомым, утвержденным, казалось, раз и навсегда: в жизненном укладе их маленького городка и устройстве целого государства, в цвете флага над государством и их городком, в ценах на промтовары и продукты питания...

Слава Богу, что хоть в содержании миров, заключенных между двумя корками книг, все остается без перемен, хотя – что Зиночке в этом, если она давно потеряла доступ к этим желанным мирам? Ее личная новая реальность – это мир без четких линий и цвета, это светлые пятна окон и черное пятно полированного стола, это любимые цветы – розы – узнаваемые по запаху да шипам...

Единственное, что с течением времени не перестает ей изменять – это звук. Утро для нее начинается с приветствия, произносимого по радио – нет, пока еще не ее любимым голосом (любимый – тот появится во второй половине дня). Позволив себе немного понежится в постели, Зиночка встает, идет к умывальнику (по дому она могла бы передвигаться хоть и с закрытыми глазами – целая жизнь здесь прошла, и за целую жизнь мало что здесь изменилось: те же книжные полки, тот же платяной шкаф, та же металлическая кровать с панцирной сеткой. Тот же круглый стол, на котором стоит электрическая плитка, что очень удобно: и вскипятить чайник, и попить чаю можно, не отходя от стола, даже не вставая со стула. К газовой плите Зиночка подходит, только когда готовит обед. Нельзя сказать, что это желание появляется у нее особенно часто, – гораздо чаще она обходится чаем с бутербродами...

Вот и сегодня, попив чаю с кусочком сыра, она, как и все нормальные современные люди, включает телевизор. Правда, в отличие от всех, она видит на экране только пятна – продолговатые пятна человеческих фигур, и все-таки без телевизора Зиночка бы не смогла – он дарит ей много, гораздо больше, чем радио, голосов и звуков. Утром она смотрит-слушает «Дикую Розу», вечером – «Санта-Барбару». Зиночка всю жизнь проработала учительницей, и, пока позволяло зрение, много читала, вот почему ей понятно, что ни «Розу», ни «Барбару» к шедеврам киноискусства отнести никак нельзя, но вся беда в том, что в новой реальности, окружающей ее со всех сторон, совсем не осталось фильмов с нормальным звуком: в них кричат, визжат, стонут, стреляют, взрывают... Нет, не с ее, Зиночкиными, нервами выслушивать такие фильмы! В «Дикой Розе» и «Санта-Барбаре» говорят нормальными человеческими голосами – за одно это можно многое им простить.

 

В последнее время Зиночка ловит себя на том, что даже собственное прошлое она вспоминает чаще всего именно в звуке. Например, голос – он помнится дольше всего. Достаточно ей, например, подумать о матери, умершей давно, еще до войны, как в памяти тут же всплывает:

– Зиночка, что бы ни случилось, как бы ни сложилась твоя жизнь – постарайся закончить институт.

Эти слова были советом, просьбой, мольбой, маминым завещанием – все, что она могла оставить дочери, покидая этот мир, уместилось в одну фразу, и разве забыть Зиночке, КАКИМ голосом она была произнесена?..

До чего же быстро течет земное время! Мамы – нет, а ее дочь давно уже называют «ветераном». Приходившая к ней недавно девчонка из местной газеты так и сказала: «Мне поручили написать материал о ветеране, давайте вспомним ваши военные годы...» Разумеется, Зиночка к этому уже привыкла – не впервые ее так называли, и все-таки сердце в очередной раз дрогнуло: ветеран – она? «Ты, ты, – укорила она саму себя. – И пора бы уж перестать по этому поводу вздрагивать – в твои-то семьдесят с хвостиком...»

Голосок юной корреспондентки Зиночке чрезвычайно понравился, и она с удовольствием поговорила с ней об учебе на журфаке, где Марина (девочку звали Мариной) училась заочно, и еще о школе, которую Марина закончила и куда Зиночку в свое время звали работать, но она не пошла, привыкнув к своему интернату для глухонемых детей: Зиночка знала, что далеко не каждый учитель способен таких детей любить, – зачем же освобождать место для такого?

Словом, пообщались с гостьей они славно. Не совсем только получился разговор на основную тему. Журналистка хотела услышать от нее «что-нибудь героическое», а она, как ни старалась, ничего героического припомнить не могла. Ну, где, где было взять Зиночке «героического», если служила она санинструктором в эпидемотряде, а это значит – хоть и в неглубоком, но тылу? И раненых с поля боя на своей спине она не выносила. И перевязок под свистом пуль не делала. Зиночка выполняла нудную, рядовую, абсолютно гражданскую работу: заботилась о чистоте солдатского белья. Перебирая пропитанные густым мужским потом и запекшейся кровью гимнастерки, она проникалась священным ужасом: вот кто герои, вот где кошмар, боль, нечеловеческое напряжение сил – на передовой...

Передовой Зиночка просто-напросто боялась, но не признаваться же в этом девчонке-корреспондентке? Что она в этом поймет, что после этого о ней будет думать?

Хотя... Намного ли взрослее была тогда она сама? Да ничуточки! Ей было всего семнадцать, когда предстала она перед строгим особистом, металлически бесчувственным голосом задававшим ей и такие, и этакие вопросы, испытывающим ее на предмет политической благонадежности и профессиональной пригодности: учительница по образованию (выполнила-таки мамин наказ!), следовательно, интеллигентка – сможет ли она бороться с грязью и вшами? Зиночка отвечала на вопросы и недоумевала: зря, что ли, она отзанималась три месяца на курсах медсестер в своем родном городке, а потом еще столько же отработала в госпитале, размещенном в ее родной школе? И чего-чего только юным медсестрам в том госпитале делать не приходилось: уколы и перевязки – это само собой, а еще как раз бесконечная стирка белья и бинтов, с которой прачки и санитарки не управлялись. И неизвестно, что было тяжелее: вместе с бинтами стирать кожу на пальцах, или перевязывать пробитые черепа, култышки рук и ног.

Однажды Зиночке пришлось даже ассистировать хирургу (хирургическая сестра получила похоронку на мужа, и работник в этот день из нее был никакой). У раненого ампутировали ногу. Зиночка, преодолевая ужас (у нее еще не было привычки к каждодневной жесткости войны) подавала хирургу инструмент, а потом, выполняя его распоряжение, в металлическом тазу понесла ТО, что отрезали, в котельную. Таз был прикрыт старой газетой, и все равно Зиночка с трудом сдерживала тошноту и чувствовала, как ее собственные ноги становятся слабыми, ватными...

Когда она плюхнула принесенный таз на пол, истопник выпучил на нее стеклянные глаза:

– А где спирт?

– Какой спирт? – не поняла Зиночка вопроса.

– Ты что – не знаешь, для чего ЭТО принесла?

Решив, что объяснил все, истопник («дядя Федя» – вспомнила Зиночка его имя) с сердцем прибавил:

– Думаешь, я железный? У тебя душа, а у меня балалайка?..

Рассказывать про этот эпизод особисту Зиночка, конечно, не стала. А про все остальное – рассказала. В конце концов тот удовлетворенно заключил: «Ну что ж, думаю – справишься». Это сейчас по тону и вибрациям, исходящим от голоса, она способна ставить диагноз человеческой душе, а тогда... тогда этой способностью она еще не обладала. И потому ни голос, ни даже последовавшая в заключение фраза: «А главное, тебе надо уяснить, что армия – это место, где выполняют приказы» – ее не насторожили. Озадачило разве что замечание по поводу ее внешности. «Фигурка хорошенькая» – это или что-то в этом роде сказал строгий собеседник, и она ушла, недоумевая: причем здесь фигурка?

Разъяснилось все довольно скоро. Вечером того же дня суровый особист, уже не чинясь и не хмурясь, предложил ей прогуляться до близлежащего леска. Зиночка согласилась. А когда поняла, какого рода испытаниям будет подвергать ее на этот раз потерявший важность начальник, ответила решительным отказом.

На другой день в сенцах штаба – крепенького домика в середине села – увидела она приказ о ее отправке на передовые позиции. И вот тут Зиночка самым настоящим образом струсила. В голове мгновенно всплыла фраза, произнесенная одним из раненых в госпитале ее родного городка, когда она поделилась с ним намерением проситься на фронт: «Без вас, медработников, на войне невозможно, но... Всеми силами сопротивляйся отправке на передовую! Вы еще не приехали, а мы уже делим вас...»

В панике Зиночка побежала к политруку, все, как на духу, рассказала. И произошло чудо: ее оставили в эпидемотряде.

...Ну и как рассказать об этом девчонке, едва закончившей школу? Она-то ждала – героического...

Впрочем, впрочем...

Они, нынешние девчонки, кажется, многое понимают. Зиночка судит об этом по своей внучке, Маше.

 

До восьмого класса Машу привозили к бабушке родители. А после восьмого девчонка заявила, что она вполне взрослый человек, способный самостоятельно преодолеть расстояние от родного сибирского города до среднерусского бабушкиного. И вот уже два года Маша приезжает к Зиночке одна.

Замечательные диалоги возникали у них временами!

– Машенька, расскажи, как вы там, в своем далеке, живете?

– Нормально, бабушка. Папа работает, мама... живет на уровне.

– На уровне – это как?

– А чтобы все у нас было классно: от унитаза до манеры встречать гостей!

Умудренной жизнью Зиночке потребовались годы, чтобы разобраться в отношениях сына и невестки, а Маша, пигалица, выдала характеристику внутрисемейной жизни в восьмиклассном возрасте. Точность внучкиных формулировок Зиночку просто поражает. Например, столичного двоюродного брата, то есть ее, Зиночкиного, внука, оно обозвала однажды «пирожком без начинки». Зиночка поначалу обиделась: разве можно так – о близком родственнике? Потом же (про себя, конечно, не вслух) согласилась: Димка и впрямь вырос созданием на редкость анемичным. Сказали родители (Зиночкины дочь и зять) «хватит учиться» – он с радостью оставил школу; сунули парня в медучилище, на зубопротезное отделение – он и туда без звука пошел...

Впрочем, послушный сын – находка для родителей, и Зиночка, конечно, занимает странную для бабушки позицию, бывая внутренне недовольна внуком. Хотя, разумеется, ни дочь с зятем, ни сам Димка в известность об этом не ставятся. Эти свои соображения Зиночка держит при себе, а Маше нередко даже ставит Димку в пример:

– С ним никаких хлопот!

На что Маша презрительно фыркает:

– Зато потом наплачутся!

То – потом, – думает, опять же про себя, Зиночка, а с тобой, дорогая Машенька, переживаний хватает уже сейчас. Вспомнить хотя бы твои постоянные влюбленности. Бедные родители... Миша (ее, Зиночкин, сын) пытается реагировать на увлечения дочери с юмором («скатертью дорожка; если без приданого – с радостью отдам»), зато его супруга доходит каждый раз до предельного гнева и пафоса: никогда! ни за что! Пока не встретится серьезный, солидный, обеспеченный...

Что родители! Зиночка сама прошлым летом едва не сошла с ума, когда соседка доверительным шепотом сообщила ей, что видела Машу на пляже с молодым человеком, только что вернувшимся... из мест заключения. «Помяни мое слово – закружит ей голову, кобель...»

В тот же вечер Зиночка без обиняков и предисловий спросила:

– Это правда, что ты встречаешься с бывшим зэком?

Маша и секунды не дала себе на размышление:

– Ну и что, что сидел? Ты послушай, какие стихи он пишет! Мандельштам, между прочим, тоже сидел.

– Так тот – за политику!

– А этот – за чужую подлость!

– А что я твоим родителям скажу?

– Бабушка, вспомни себя!

 

Вспомни себя... Что ж, Маша имеет право на такую фразу. История ее любви внучке хорошо известна – с ее же, Зиночкиных, слов.

...Влюбилась Зиночка на войне (от особиста убежать удалось, от любви – нет), и предметом ее сердечной привязанности стал не танкист и не пулеметчик, и даже не пехотинец, а простой полковой писарь. Сколько книг написано о войне после войны, сколько фильмов снято, но нигде – никогда – героиня не влюблялась в писаря. Потому как – очень негерои-
ческая фронтовая специальность.

Ее Сеня был (а вот это уже случалось часто) еще и женатым. Ах, каким каллиграфически четким почерком вел он фронтовую канцелярию! Точно таким же почерком он писал и письма домой. Прежде чем свернуть письмо треугольником, протягивал его ей. Она махала руками: не буду, не буду читать! Зиночка и без того знала, что письма были сдержанными как с той, так и с другой стороны. А когда мать написала сыну, что «Надюха спуталась с завпекарней», Сеня и вовсе стал отвечать одной только матери.

Все это Зиночка рассказывала любопытной Маше. Чего-чего, а выпытывать та умела: «Ой, бабушка! Расскажи, бабушка!» А кроме того, Зиночка и сама считала, что лучшим способом подготовить Машу к близкой уже взрослой жизни будет вот это: говорить о взрослой жизни правду.

Известно Маше и о том, что, когда Зиночка забеременела, Сеня сказал: «Смотри, не сделай чего с собой. Тогда потеряешь не только ребенка, но и меня».

Зиночка не ослушалась. В августе сорок пятого (девушки-фронтовички подлежали мобилизации первыми, а Сеня должен был задержаться в полковом штабе до полного его расформирования), в августе сорок пятого Сеня провожал ее из города Берлина домой. Поезд стоял под парами, Сеня держал ее за руку, а девчонки, фронтовые подруги, фельдшера Валя и Таня (они уезжали чуть позже) под теплые слова прощания и напутствий насовали ей целый чемодан пеленок и распашонок чудного заграничного исполнения. И когда поезд тронулся, Зиночка чувствовала себя вполне счастливой: ни о чем, ни о чем ей думать теперь не надо, все у нее есть, остается одна забота – ждать Сеню.

Попутчицей ее оказалась генеральша; цепко оглядев Зиночку с головы до ног и задержавшись взглядом на круглом, просторном животе, она строго поджала губы и разжимала их потом только в случае крайней необходимости. Зиночке было не до пустяков: перебирая содержимое своих узлов и чемоданов, она не переставала радоваться обилию детского белья. С Сеней у них уговор был такой: после демобилизации он заедет домой, повидается с матерью и детьми, и сразу потом – к ней...

До советской границы добирались больше недели, потом еще столько же – до Москвы. Ночью перед прибытием в столицу у Зиночки начались схватки. На верхних полках, над Зиночкой и генеральшей, спали офицеры, и, когда Зиночку скрутила предродовая боль, она сунула в рот конец полотенца и сжала его зубами. Генеральша сбегала за проводницей, вдвоем они приняли у Зиночки сына (причем роженица, как медработник, еще и руководила ими). Генеральша, проявив в такой необычной ситуации сноровку и навыки проворной русской бабы, завернула мальчика в мягкую немецкую пеленку со словами: «Ну вот, пошла на войну одна, а вернешься вдвоем». На что Зиночка, в очередной раз разжав зубы и освободив на время полотенце, неожиданно, в том числе и для себя самой заявила: «Кажется – втроем даже...»

Вслед за сыном на свет появилась дочь.

Утром генеральша впервые поглядела на нее с уважением, помогла собраться и, передавая два аккуратных свертка с рук на руки прибывшим к поезду санитарам, опять же по бабьи просто сказала: «Ох, и не завидую я тебе!»

Зиночка генеральшу не поняла.

Зиночка была оглушительно счастлива.

Это счастье не покидало ее и в столичном роддоме, и потом, пока добиралась из столицы домой, и когда обживалась заново в родном, оставленном на целых четыре года, доме.

Ждала письма от Сени. Оно вскоре и пришло: «Милая, хорошая, родная! Прости, но я не нахожу в себе сил уехать от семьи, от детей...»

 

...Ну где, где Зиночке взять героическое прошлое? Ни на войне его не было, ни потом, в мирной жизни. Разве это героизм – стирать ребячьи пеленки, вытирать сопливые носы да провожать ребят в школу?

Было, конечно, шипенье вслед: «Другие ордена да медали с войны привезли, а эта...» Было, когда единственное выходное платье (заграничные фронтовые запасы истощились быстро) перекроила на платьице для Любаши. Много чего было, да... прошло ведь! И в конце концов все образовалось, все получилось, как у всех людей: дети закончили школу, потом – институты, и вот теперь Люба в Москве, сын – в Томске. Люба преподает в школе для глухонемых детей (по материнским стопам пошла), а Миша работает в аэропорту радиоинженером.

Двое внуков растут: Маша и Димка.

 

Зиночка всегда сердилась, если Капа звонила ей перед самой радиопередачей. Обычно сдержанная и корректная, тут она не могла сдержаться и говорила резкости вроде: «Что – другого времени не нашла?». Капа, зажав трубку между плечом и ухом, махала руками (это легко было представить, зная заполошный Капитолинин характер) и кричала в ответ: «Все, все, молчу, слушай своего любимого...»

Подруга Капа тоже жила одна: мужа схоронила, дети жили по большим городам. Ее жизнь в общем-то очень похожа на Зиночкину, с большим, правда, перед ней преимуществом: хлопотушка Капа (пироги и сейчас печет каждый выходной, и частенько приносит их Зиночке, и тогда они пьют чай, наслаждаясь каждый своим: Зиночка – пирогами, а Капитолина – возможностью болтать, сколько душе угодно), так вот, хлопотушка Капа в любую минуту может взять письмо от дочери или сына и хоть в десятый, хоть в сотый раз перечитать каждую его строчку. Зиночке же приходится полагаться только на память. Конечно, Капитолина читает письма и от ее, Зиночкиных детей, но только – один раз, редко – два. Больше – Зиночка не велит. И не от гордости, а из какого-то суеверного, глупого чувства, что чем чаще она будет читать старые письма, тем реже будут приходить новые.

Вот и перебирает она – только в памяти – строки дочериных или сыновьих (впрочем, тут больше пишет Маша) писем, примеривается к ним так и эдак, стараясь угадать за явным еще и тайный, напоказ не выставляемый смысл. Любаша, зная, что читать письмо будут не мамины, а Капины глаза, пишет скупо, самое, на ее взгляд, необходимое. А на Зиночкин взгляд, без этого необходимого (например, вопросов о ее, Зиночкином, здоровье) вполне можно было бы обойтись. Лучше бы о своем самочувствии написала. Но... тогда бы пришлось говорить о муже, который в последние годы пьет все больше и больше, и писать об этом Любаша, конечно, не будет. И не потому, опять же, чтобы мамина подружка не знала, а потому, чтобы не знала об этом прежде всего она, Зиночка. Не знала и не расстраивалась зря, потому что – что тут сделаешь? Все, что можно, Любаша уже сделала, только вот толку – нет как нет...

В каждом письме дочь зовет ее к себе. Зиночка однажды сделала такую попытку, поехала. Бр-р-р... Больше подобной глупости она не совершит. Вообще, Любаша правильно сделала, что постаралась дать Димке профессию в руки как можно раньше...

Не поедет она и к сыну. Во-первых, потому, что квартира там двухкомнатная (в одной комнате – Миша с женой, в другой – Маша, а ее куда?), а во-вторых... Нет, эту причину, наверное, следует отнести к «во-первых» – не сможет она вписаться в быт Мишиной семьи, будь у него даже и трех-, и четырехкомнатная квартира. Маша сказала об этом быте чрезвычайно верно: в каком месте квартиры, где все должно быть «классно», найдется место для полуслепой старухи? Такой член семьи способен испортить любой интерьер.

Нет-нет, к Мишеньке она не поедет в первую очередь!

– Алло, Зиночка!

– О, Боже! Капитолина...

– Не злись, не злись! Слушай, что я тебе скажу! Хочешь бесплатно поговорить с Любашей? Или с Мишей?

– Это еще как?

– А очень просто! Моя племянница устроилась работать телеграфисткой. Представляешь? Мы теперь будем разговаривать с нашими детьми сколько влезет! Представляешь? Она сегодня первый раз дежурит и поэтому хочет сделать нам шикарный подарок – по бесплатному звонку. Так кого тебе заказать – Любу, Мишу?

– Господи, дай соображу... Люба сейчас на работе. Разве Мишу? Подожди, а у них сейчас не ночь?

– Не ночь, не ночь – вечер еще. Так что жди давай, и слушай пока своего любимого.

Да, попробуй слушай теперь! Все спутала сумасшедшая Капитолина... А впрочем, нет – Капа поступила правильно. Как ни по душе ей радиоголос – а все-таки Мишин или Любашин – дороже.

Да и какую чепуху он несет сегодня, столичный диктор! «Не ешьте много мяса...» Совершенно никчемушний совет, поскольку с этим у Зиночки полный порядок: много мяса ей покупать просто не на что. «Больше гуляйте...» Премного благодарю: к ней это пожелание никакого отношения не имеет. Однажды пошла и угодила в коммунальный колодец, сломала, естественно, ногу и еле дождалась, пока старческие кости срастутся. «Не общайтесь со злыми людьми...» А вот это, пожалуй, здраво... Вообще, Зиночка сегодня к НЕМУ явно несправедлива: разве не давал ОН много дельных советов, которые приходились ей весьма кстати? Вспомнить хотя бы совет поинтересоваться в собесе, сделали ли ей перерасчет пенсии (ориентироваться в новой реальности при блошиных скачках цен и витках инфляции не так-то просто, если ты, как клуша, сидишь дома). Так что Зиночка просто благодарить должна ЕГО, знающего все ее проблемы. Знающего самую главную из этих проблем – долгие дни и еще более долгие вечера.

Вот и сейчас... Разве не от понимания этой главной проблемы ОН советует: «Находите для общения людей добрых, старайтесь больше времени проводить в их обществе...» Ах, как бы хотелось ей сегодня осуществить именно этот совет!

Разволновавшейся Зиночке пришла в голову отчаянная мысль: вот сейчас она будет говорить с Мишей, а может, и с внучкой; что, если взять, да и пригласить Машу к себе? Насовсем? Что она – школу здесь не окончит? Что они – не сумеют вместе жить?!

Звонок прозвучал резко, словно хотел Зиночку отрезвить. Но она намека не поняла; выдернув из розетки шнур, чтобы радио не мешало ей говорить и слушать, схватила телефонную трубку и суматошно закричала:

– Алло, алло, вы меня слышите?

В трубке хрипело и щелкало, потом неожиданно близкий и четкий Машин голос произнес:

– Я слышу, бабушка, слышу! Ты почему звонишь? У тебя что-нибудь случилось?

– Нет, Машенька, у меня все в порядке. А вы, как вы живете?

Прежде чем ответить, внучка запнулась всего на секунду, но Зиночке и этого оказалось достаточно, чтобы понять: что-то произошло.

– Маша, что там у вас?

– Ничего страшного, бабушка. Просто... маму положили в больницу. Папа сейчас у нее. Но ты не волнуйся, ничего страшного нет – просто она сильно простыла.

Теперь замешкалась Зиночка. Отчего-то вспомнились вдруг распахнутые в ожидании «героического» глаза юной корреспондентки. Отстраненно, словно о ком-то другом, а не о самой себе, Зиночка подумала: что война? На войне она была с целым народом. Что послевоенные трудности? Маленькие дети дарили ей больше, чем брали. Похоже, подвиг ее начинается только сейчас...

– Маша, что говорят врачи? – неожиданно ровным, спокойным голосом спросила она у внучки.

– Говорят: воспаление легких. Ты не волнуйся, бабушка.

– Я... постараюсь.

Видно, постаралась она все же неважно, потому что Маша тотчас отозвалась:

– Бабушка, что-то мне не нравится твой голос. Хочешь, я приеду к тебе? Вот мама выпишется из больницы, и...

– Нет-нет, Машенька, не выдумывай. Ни в коем случае! Я подожду до лета. И вообще...

Прежде чем сказать последнюю фразу, Зиночка перевела дыхание, а потом решительно закончила:

– Это ведь неважно, что мы далеко друг от друга. Мы ведь все равно вместе, правда?

 

Домовичок с голубыми глазами

Рисунок Юрия БазееваОн жил у нее уже несколько недель, но ничего не происходило. Мама по-прежнему плакала в подушку, а отец лежал рядом и читал книгу. Девочка спала в другой комнате, и всё равно знала, что мама плачет – без всхлипов и вздохов, просто слезы текут по щекам, скатываясь в подушку, а отец делает вид, что ничего не происходит, и не вытаскивает глаза из книжки.

А однажды она пришла из школы и увидела маму стоящей на коленях перед отцом. До сих пор она видела только, как стояли на коленях старушки в церкви – перед иконами, а тут... Смутились все: она, мама и даже отец; у него хватило сообразительности (или холодного рассудка?) придумать выход из ситуации:

– Ну, что, нашла свою пуговицу? Посмотри еще под диваном, может, туда закатилась...

Девочка прошла в свою комнату, положила сумку с учебниками на стул, тут же сбросила ее на пол и села сама: ноги дрожали. Она смотрела в окно и думала о том, что на свете одинаково невозможно жить без мамы и без отца – она пока маленькая, ей это еще не под силу; вот, может, когда совсем вырастет, а пока...

Дверь долго, нерешительно открывалась, а когда, наконец, открылась, мамин голос за спиной произнес:

– Мы измучили тебя, я знаю. Прости. Но я... ничего не могу придумать!

– И не надо! – легко вскочила со стула девочка. – Тебе ничего не надо придумывать! Я все знаю САМА. Ты только немного подожди...

 

Про домовичка она узнала совершенно случайно. Приближался день рождения подруги, и девочка ходила по базару, высматривала подарок. Денег было немного, купить же хотелось что-нибудь необыкновенное, но дешевого необыкновенного не попадалось. И вдруг она услышала:

– Магические камни! Покупайте магические камни!

Она подошла, долго смотрела на цветные камушки, разложенные по прилавку

– Что тебе, девочка? – спросила торговка.

– Почему – магические?

– Потому что каждый камень влияет на судьбу. Надо только знать свой знак зодиака. У тебя какой?

Тогда она думала о подружке. В школе их дружбе удивлялись: она была задумчивой, серьезной отличницей, подружка – сорвиголовой, которой на оценки было совершенно наплевать: тройка, четверка – какая разница, лишь бы не два, когда все – и родители, и учителя поднимут крик, замашут руками, начнут стращать смешными, на ее взгляд, наказаниями: разберем на собрании... не купим кроссовки... На собрания подруге было опять же плевать, а что касается кроссовок... Все доходы (смешные доходы!) подружкиных родителей шли на вино, а на кроссовки, юбки и платья она давно уже зарабатывала сама. Девочке очень не хотелось, чтобы подруга зарабатывала деньги ТАК...

Торговка внимательно на нее смотрела.

– Ты хотела бы изменить чью-то судьбу? Тогда слушай. Ты по гороскопу кто? Вот твой камень... Про домовых слышала? Домовой – это добрый дух дома. Они заводятся или не заводятся сами по себе. А вот маленького домовичка ты можешь сделать сама. Приклей на камушек глазки. Сшей или свяжи ему шапочку. Найди домик, в котором он будет жить. Словом, хорошенько о нем заботься и думай о том человеке, которому хочешь помочь.

– И – что?

– И тогда увидишь, какие будут происходить чудеса.

Девочка купила камень и принесла домой. Сделала все, как было велено: приклеила сверху камня (он имел треугольную, почти как у настоящего скуластого лица, форму) две голубых бусинки, нарисовала на них зрачки (бусинки сразу превратились в лукаво смотрящие глазки), а когда связала крючком красную шапочку и надела ее поверх глаз – камешек исчез, а на его месте возник симпатичный добродушный гномик. Девочка долго думала, где он будет жить. Коробка из-под обуви для такой крошки велика, в коробке из-под духов ему будет неудобно. Маленькая овальная коробочка из-под маминого обручального кольца – вот это, пожалуй, то, что нужно. Она постелила на дно кусочек ваты, положила домовичка и сразу почувствовала, как ему стало уютно.

Вечером она услышала, как отец выговаривал маме:

– Твоя зарплата – смешна. Что ты уцепилась за эту больницу? Неужели нельзя найти другую работу?

«Наверно, я подарю подруге свою любимую книжку – повести и рассказы Грина. И еще янтарные бусы. А думать сначала буду о родителях», – неожиданно решила девочка.

 

Она знала, чьи слова повторяет отец: бабушкины. То есть своей мамы. В выходные дни они с отцом ходили к ней в гости, бабушка кормила их жирным борщом и большими – с ладонь величиной – котлетами и неустанно повторяла:

– Ешьте, ешьте, наедайтесь впрок. Дома, поди, шаром покати. С такой-то хозяйкой...

Отец предупреждающе хмыкал, но бабушку было не остановить:

– Не кряхти! Пусть дите знает. Другие вон челночить идут, за любую денежную работу берутся. А этой из белого халата вылезать неохота. А что он, белый халат – какой от него прок? Все подношения врачам достаются, а им, медсестрам...

Однажды девочку от обильной еды разморило, и она нечаянно уснула на диване. То ли во сне, то ли наяву звучали слова:

– ...не чета твоей белоручке. Съездий-ка с ней разок за товаром, а там видно будет.

Девочка потом мучилась: так приснилось или на самом деле было? Ей так хотелось, чтобы приснилось, но вскоре случилось, что отец не пришел домой ночевать, а когда вернулся – мама стояла перед ним на коленях. В тот день девочка впервые позавидовала своей подружке – ее родители пьют, зато как у них все просто и понятно: трезвые – смеются, пьяные – поют. Подружку эта простота бесит и приводит в ярость, а ей... ей она едва ли не милей, чем вот эта выматывающая душу напряженная атмосфера. Так и кажется: сейчас загремит гром, ударит молния и все, все рухнет... как при землетрясении... Ну почему, почему бабушка так враждебна к маме? Разве это вина – любить свою работу так, как ее любит мама? И разве она виновата, что медработникам платят так мало?

И почему так долго бездействует домовичок? Может, торговка все насочиняла, чтобы быстрее сбыть товар с рук? Или причина в том, что она плохо за ним ухаживает? Ведь было же ей сказано: хорошенько о нем заботиться и думать о тех, кому хочешь помочь.

Девочка взяла спицы и принялась вязать коврик. Вата – хорошо, тепло и мягко, но коврик – это еще и красиво. И как она сразу не догадалась... А что касается «думать»... Разве она только это и не делает постоянно? Может быть – вдобавок – надо еще попросить: домовичок, милый, помоги...

 

На другой день, к вечеру, отец вернулся домой встревоженным:

– Бабушка заболела. Давай сходим?

Девочка подумала, что предложение относится, как обычно, к ней, но отец смотрел на жену. Стало понятно: домовичок начал действовать!

Мама колебалась: к бабушке ее давно не приглашали, – кто знает, обрадуются ли ей там. Впрочем, если речь идет о здоровье...

Родители уехали, и девочка осталась одна. Она вынула домовичка из коробочки, положила на ладошку, согрела дыханием, потом спохватилась: ему же душно, и принялась обмахивать носовым платком. Потом стала петь ему песенку...

И вдруг ее словно обожгло – такой неожиданной и такой ядовито-резкой была пришедшая в голову мысль: а что, если бабушка умрет? Она уже немолодая и в последнее время так часто жалуется на сердце.

Кто-то чужой, но, тем не менее, живущий внутри нее принялся нашептывать: вот было бы здорово, никто не давал бы папе глупых, жестоких советов...

Девочка оборвала песню и замерла, во все глаза глядя на маленького каменного человечка. А что, если...

Нет, нет! Не надо... Это непонятно и необъяснимо, но бабушку она тоже любит. Почти так же, как маму и отца. Почти – это не значит меньше. Просто немного по-другому. И бабушка ее любит тоже!

И если уж надо выбирать: жить бабушке или... если надо выбирать, то пусть все остается по-прежнему, пусть!..

 

Родители вернулись почти в полночь. Необоримый сон уже одолевал девочку, но она успела услышать:

– Ты у меня такая молодец! Просто умница. И мама – знаешь, что сказала? «Если бы не твоя жена – я бы уже была в иных пределах. Чтобы в воскресенье все ко мне в гости». Пойдем?

Мама говорила что-то про шприцы и лекарства, которые догадалась захватить, и девочка почувствовала, как в груди ее возникла легкая теплая волна, возникла – и разлилась по всему телу. Она еще не успела себя спросить: как же так, ведь все должно было остаться по-прежнему; почему ж – не осталось?

...Наутро она умывала домовичка чистой водой, целовала и в сотый раз повторяла: спасибо, спасибо... Был выходной день, но она спозаранку собралась на улицу. Точнее – к подруге.

Подруга не любила, когда она заходила к ней домой – там можно было увидеть... разное, к чему девочка совсем не привыкла. Она, как обычно, постучала в окно (квартира располагалась на первом этаже), и вскоре они уже сидели на скамейке в парке. Подруга курила. Девочка осторожно вынула из сумки коробочку с домовичком.

– Это еще что?

– Домовичок. Волшебный.

Она принялась рассказывать все по порядку. Подруга снисходительно улыбалась. Выслушав, стряхнула пепел за скамью:

– Тебе родители позволили задержаться в детстве. А мои... вышибли из детства коленкой под зад. Так что извини – не верю.

– Но ведь чудо произошло!

– Чудо произошло потому, что они не пьют. А значит, – подружка постучала кулаком по лбу, – находятся в ясном разуме и трезвом рассудке.

Она опять стряхнула пепел и, кажется, даже с сожалением сказала:

– Вот и все чудо.

Девочка внимательно слушала. Все, все правильно говорила подружка, и все-таки, все-таки... Было что-то еще, что в слова не умещалось, о чем девочка сегодня ночью, даже во сне, напряженно размышляла, но пока недодумала, недопоняла свою мысль до конца.

Надо понять... И объяснить...

 

 

Как высоко небо

Дом еще и не знал, какая ждет его радость...

Проснулся он, как всегда, с рассветом, но никто об этом не догадался: разве соседям углядеть, как, отзываясь на порыв утреннего ветерка, дрогнула, на еще одну незримую толику осев, крытая шифером крыша, разве услышать, как скрипнула при этом тесина, прибитая когда-то между стропилом и матицей как раз для того, чтобы не дать крыше осесть раньше нужного людям срока?

Срок этот уже вышел, и люди из дома ушли. За две долгих одиноких зимы дом понял, что ему пришла пора одичать, забыть людские голоса. Но он для чего-то все сопротивлялся, все еще старался продлить свою жизнь, терпя осеннюю непогодь, зимние вьюги, нестерпимую летнюю жару.

А в такое блаженное время, как начало мая, думать о конце и вовсе не хочется: никто не сечет тебя больно по старческим щекам, не поливает сверху знобкой смесью дождя со снегом. Наоборот: небо, очистившееся от тяжелых, набухших влагой туч начала весны, стало приветливым и легким, налилось ровной, спокойной синевой. Слышно, как поднимается на дворе трава, прорастая к солнцу.

Вот это было уж совсем непонятно и странно: дом к старости не только не оглох, но стал слышать, кажется, еще острее. Ворохнется ли мышь, отвалится ли кусок пересохшей штукатурки, взметнется ли в дымоходе случайный шальной ветерок – ни один их этих и множества других звуков не остается не замеченным, каждый вызывает никем неслышимый вздох и какое-нибудь счастливое воспоминание: то о босых женских ногах, мягко ступающих по свежевымытому, упругому полу, то о гулко и празднично бьющейся в трубе дымной струе, запахе печеных пирогов и плюшек. А то вдруг почти въявь прозвучит негромкое утреннее хныканье ребенка, и следом – ласковое воркование хозяйкиной дочери: ну-ну, успокойся, радость моя...

О, как давно это было!.. Давно, но вспоминается именно это, а не вздохи и слезы последних лет, когда хозяйка осталась одна, не умея заполнить чем-нибудь образовавшуюся вокруг себя пустоту.

Потом не стало и хозяйки...

Дом не поверил, услышав, как скрипнули ступеньки крыльца.

Потом раздался голос хозяйкиной дочери, колдовавшей над заржавевшим замком:

– Ну, поддавайся, поддавайся...

С тех пор, как хозяйку унесли на кладбище, дочь появлялась в доме все реже и реже. Первый год по привычке посадила картошку и всякую овощь; осенью, поохав над урожаем (за тридцать верст разве наездишься поливать да полоть?), решила с огородом не воевать, а сдать позиции раз-навсегда без боя: пусть на огороды ездят, у кого есть машины, да у кого мужья не пьют, а она и в городе – как белка в колесе...

Замок еще поартачился, поскрипел, да и открылся. Тося переступила порог, обежала глазами углы и стены: все ли так, все ли цело? В городе оставленный без хозяев дом давно бы очистили, а здесь – слава Богу – все на месте: стол, две табуретки, металлическая кровать со старым матрацем. А паутина да пыль – с этим они справятся.

– Ну и работенка нас с тобой ждет.

Это уже – вслед появившейся дочери.

– Что – убираться будем? – удивилась та.

 

С покойной матерью они жили не сказать чтобы в лад – поводы для разногласий всегда находились. Тосю, например, обижало: почему мать каждый год зимует у нее, а не у сына Симки или другой дочери – Вали? Симка живет тут же, в селе, только на другом порядке. Да и Валя не за горами – в соседней Ивановке. Но как только ухнут зимние холода – мать на пороге: встречай, городская дочь! Тося ставила в Светланкиной комнате раскладушку, стелила постель...

Неделю-другую мать жила тихо-мирно, молча поглядывая на зятя, возвращавшегося домой на нетвердых ногах. Потом не выдерживала: «Опять набрался, подлец?».

Тося от такой поддержки взвивалась:

– Без тебя разберемся! Чего в нашу жизнь лезешь?

И все – миру конец! Все в матери начинало раздражать Тосю: и то, что ходит, по углам тычется, не умея найти занятие в городской квартире, и то, что постоянно в грязном халате – а чего бы его не постирать? – и то, что как сядет вечером к телевизору, так и сидит до полуночи, не замечая, что все, все на Тосе: стирка, уборка, готовка. Другие хоть носки вяжут...

Это уж потом, когда мать сляжет, Тося поймет: да райские времена были! Мать сама себя обихаживала: одевалась-обувалась, ела, на двор ходила. А стало? Перед работой поменяй ей постель, накорми, как дитя, с ложки, – дочь из школы придет только после обеда, а она, Тося, так и вовсе вечером. И вечером – опять то же: едва прилаживалась чистить картошку, как из комнаты неслось:

– Тось, на двор хочу!

Тося доставала из-под кровати (на раскладушке теперь спала дочь) судно, подкладывала половчее.

– Ну, чего долго?

– Видно, не хочу.

Тося опять шла к картошке, но не успевала дочистить, как из комнаты снова неслось:

– Тось, на двор хочу!..

Ночью было не легче. В два, в три часа ночи могла заговорить мать, вспомнив какое-нибудь пустячное дело. Провалившаяся в тяжелый сон Тося просила:

– Мам, спи. У Светланки завтра экзамен.

– Рада бы уснуть – не могу.

Муж невнятно мычал под боком, и Тося свирепо ширяла его локтем в бок: хоть ты замолчи, подлец! Вот когда она соглашалась с матерью: именно что подлец! Другие мужики после работы колымить идут, а этот последнее пропить норовит...

Вот когда она соглашалась с мужем: что не у Симки, не у Вали слегла? Все на ее шею!..

– Мам, половик вытряхнуть?

– А как же? Раз уж взялись...

– Ты прямо как жить собираешься здесь.

– Жить не жить, а у нас вся надежа на этот дом.

И матери, и дочери было ясно, о чем идет речь. Прошлый год ясно показал – без денег в институт нынче не сунешься. Умные люди втолковали Тосе: ну и что, что дочка училась хорошо? Все равно репетиторов надо брать. Из тех, что экзамены принимают. Да за каждое занятие – денежку. Да перед каждым экзаменом – денежку покрупнее. «Это какую же?» – допытывалась Тося. И когда услыхала ответ, поняла: родительский дом – продавать. Иначе никак...

Вот они и скребут, и моют. И Тося летает по дому легкой пташкой: сама всю жизнь со шваброй да тряпкой, так пусть хоть дочь...

Она не сразу поняла, отчего защемило за грудной клеткой. Сердце? Да вроде пока не подводило... И все же там, внутри, что-то скреблось, кололось, будто просилось наружу. Может, чего не домыли? Да нет: окна, пол – все чисто, все вымыто. Разве вот зеркало протереть.

Взяв чистую тряпку, она подошла к простенку, где висело старенькое (потому в городскую квартиру и не взяли), помутневшее зеркало, занесла руку и...

Вот так же летала по дому мать, когда они только-только пришли сюда жить. Молодая, мать была легкой и неутомимой: вот повесила на окна кипенно-белые, по углам выбитые занавески; вот приладила на стену часы с нарисованной на них кошкой: часы ходят, и глаза у кошки туда-сюда, туда-сюда... Потом дошла очередь до зеркала. Она, Тося, сидела на полу, пеленая куклу (в школу пошла, но кукол еще не забросила), и видела, как мать, повесив зеркало, замерла, глядя на свое отражение. Вид у нее был такой, словно она себя не узнавала. Подрастая, Тося начнет замечать в матери еще одну странность: бывает, летает по дому, делая что-нибудь по привычке споро, да вдруг сядет на табуретку, уронит руки на колени и смотрит, отрешенно и строго, неподвижными глазами. Куда смотрит? О чем думает? Тосе всегда казалось, что мать о чем-то молчит...

Вот и тогда, в тот запомнившийся (и оказывается – на всю жизнь!) день, мать смотрела на свое отражение в зеркале с выражением: губы – мои, нос – тоже, глаза – чьи же еще? А все-таки – не она!..

– На кладбище сегодня пойдем?

– На могилы-то? – не сразу придя в себя, переспросила Тося. – Пойдем, как же. В доме убрали...

 

Могилы родителей тоже оказались прибранными: оградка покрашена, земляные холмики обложены пластами дерна, даже какие-то ранние цветочки проклюнулись. Это, конечно, Валя постаралась...

Тосю вдруг обдало волной запоздалого раскаяния. И чего она злилась на сестру, чего злилась на брата? У Вали самой муж который год болеет, а Симка... да разве его жена пустит кого на порог, хоть бы и родную мать мужа? Не баба – генералиссимус. Тося до сих пор не поймет, как это Симка смог настоять на своем. И по закону, и по человеческому разумению родительский дом одинаково должен принадлежать всем детям, но ни Валя, ни Симка никаких прав на него после смерти матери предъявлять не стали: ты, Тося, ходила за больной матерью, у тебя она жила все зимы – ты и распоряжайся им, как хочешь.

Вот она и решила распорядиться...

Тося еще раз оглядела могилы: молодец Валя! Молодец... А ведь здесь, рядом с матерью, лежит совсем не ее отец. Валин и Симкин – погиб на фронте. Александр же Кузьмич был вторым мужем матери, и только ее, Тосиным, отцом. Мать вышла за него спустя пять лет после войны; они успели родить дочь, построили дом. Вот только пожил в нем хозяин недолго: в день зарплаты возвращался Александр Кузьмич со станции (работал на железной дороге), и – не дошел. Путевые обходчики нашли своего товарища в придорожных посадках; полученных денег в карманах не было.

Ни в какие органы никаких заявлений мать подавать не стала, а стала жить, рассчитывая только на себя. Работала она продавщицей, «на деньгах», и иногда, подвыпив в компании, с лихостью говорила: «Я тебе пятачок не додам, да ему пятачок, вот к вечеру у меня и рублик. А то и два...» Кто-то, услышав эти слова, кидал на мать уничижающий взгляд («а совесть-то где?!»), кто-то, наоборот, матерью восхищался («ну и лихая бабенка!»), а кто-то жалел: мужья у этой бабенки меняются, а помощи-то – ни от кого.

Какие уж там мужья: так, задерживались на сезон-другой какие-то заезжие работяги; мать только отмоет-накормит такого, а он уже дальше покатил... И когда подросшая дочь сказала однажды: «Зачем нам все эти чужие мужики?», мать с легкостью согласилась: «А пошли они на...»

Взявшись руками за оградку, Тося глядела и глядела на фотокарточку матери: большие черные, так и не выцветшие за всю жизнь, глаза смотрели вопрошающе, словно мать силилась что-то сказать и сомневалась: поймут ли?

 

С кладбища вернулись в сумерках. Родительский дом стоял такой чистый, благостный и чего-то от них как бы ожидающий, что они решили: ни к кому не проситься, а заночевать здесь. Кто знает, может – в последний раз...

Попросили у соседки одеяло и две подушки, сварили на старой, для таких вот случаев припрятанной электрической плитке, картошку (ей тоже угостила соседка, и к кильке в томате она была в самый раз). Для тепла (промерзший за зиму дом еще не успел прогреться) растопили печь. И заслонку закрывать не стали – сели ужинать, глядя на разгорающееся пламя. Сухие, долго лежавшие в сарае дрова, занялись сразу и горели почти без дыма. Тося, изредка взглядывая на дочь, заметила: та не столько ест, сколько смотрит по сторонам. Хотя – на что там смотреть-то?

– Ты чего плохо ешь?

– Так...

Вот ведь и на дочь она временами обижалась, а зря. Всю-то зимушку Светланка ходила с ней убирать учреждения, не стесняясь ни швабры, ни тряпки. А ходить за матерью – разве не помогала? Это уж Тося от нервов, от излишней жалости к себе пушила всех направо и налево, все ей казалось, что никто ее тягот не понимает, не видит...

– Я у бабушки каждое лето гостила. Продадим дом – к кому поеду?

– Э-э, давай не будем об этом... Учиться надо? Надо. Так что ешь давай.

Но Светланка с едой не торопилась.

– Знаешь, о чем я бабушку однажды спросила? Была ли в ее жизни... любовь.

– Любо-о-вь? У вас разве есть сейчас любовь? У вас теперь – секс.

– Ну, мам... Я же серьезно.

– Да и я не шучу... Ну и что ж тебе бабушка сказала?

– Была, – говорит. – Только ее на войне убили...

Пламя в печи разгоралось все ярче. В пустом, но чистом, набирающем тепла доме становилось уютно и даже празднично. Так всегда бывало перед Пасхой – вспомнила Тося давнее ощущение. Накануне Пасхи мать перемывала в доме каждую дощечку, простирывала каждую тряпочку, напекала пирогов, плюшек, ватрушек... Церкви в селе не было, и эта чистота, каким-то неведомым перетекающая с вещей и предметов в душу (Тося помнит это!) рождала ощущение праздника...

– Ты что-нибудь знаешь про ее первого мужа – про отца тети Вали и дяди Симы?

– Ну... знаю один Валин рассказ. Сама-то бабушка про себя не любила говорить.

– Расскажи!

Тося недоуменно пожала плечами и тоже положила ложку на стол.

– Слушай, раз хочешь... Первый бабушкин муж – его Дмитрий Иванович звали – был военный. Из родного села он увез бабушку (тогда не бабушку – молодуху Нюшу!) к месту своей службы. А служил он в городе Белостоке. Там, в Белостоке, родился Симка. И все у молодых было хорошо и ладно, да... подошел сорок первый год. Июнь месяц. Прибежал однажды муж-танкист домой белый, как мука: собирайся, говорит, Нюша, скорей, повезу тебя на вокзал, на поезд. Нюша к нему с расспросами, а он знай торопит: скорей да скорей. Ни одежи толком не дал собрать, ни пеленок-распашонок: жена-то опять беременная была. Сына в охапку, чемоданишко в руку – потолкал их в машину, потом в вагон. Только и успел сказать на прощанье: береги детей. Сына, то есть, и того, кто родиться должен.

Уже в дороге догнала бабушку весть: война.

– И что – со своим мужем она никогда-никогда больше не встречалась?

Рассказчица и сама разволновалась.

– А ведь – встречалась! – удивленно, словно сама только что узнала об этом, произнесла Тося.

– Рассказывай! Рассказывай дальше!

– Приехала наша молодая бабушка домой. И скоро родила. Тетя Валя с какого года – знаешь? С сорок первого, с августа месяца...

Вот сидит однажды наша молодая бабушка у окна, качает люльку. Ночь, самой спать охота. Голова долу клонится... Вдруг в окно – стук. Она, не зажигая света, отодвинула занавеску: батюшки-светы! Муж! Кинулась в сени, дверь открывать.

Дмитрий Иванович как зашел, первым делом про детей спросил: как сын? Кто родился у нас? Нюша подвела его к зыбке: вот, девочка, Валей назвала. А тут на кровати – сын.

Тося перевела дух.

– Валя рассказывала, что мать чувствовала себя, как во сне: вроде бы все на самом деле, а поверить – как? А муж и правда, как во сне: детей поцеловал, ее поцеловал, и говорит: «Прощай, Нюша». «Как прощай?!» «А так, – говорит, – наш эшелон следовал мимо села, я на ходу с поезда спрыгнул – так уж вас повидать захотелось. Теперь надо бежать на станцию, догонять...»

Тося опять замолчала, и дочь решила ее поторопить:

– И – что?

– Кинулась бабушка по родне, насобирала сухарей, сала, яиц и – следом за мужем. Успела – эшелон с военными еще не отправили. Отыскала мужа, протянула ему в окошко узелок – тут поезд и тронулся. Даже поцеловаться еще раз не успели.

А через месяц... Через месяц почтальонка принесла похоронку.

 

Далеко за полночь Тося лежала, не сомкнув глаз. Как хорошо... Как хорошо, что она успела об  э т о м  рассказать – именно сегодня, в доме, прибранном, как для великого праздника. В доме, который еще можно назвать своим...

Осторожно, чтобы не разбудить дочь, она поднялась с постели, вышла на улицу. Спустилась с крыльца и полной грудью вдохнула пахнущий распустившимися тополями ночной воздух. Щеки ее скоро стали мокрыми и горячими. Как хорошо, что никто не видит, – подумала она, дочь своей матери. – Никто, кроме высокого, усеянного звездами неба. Значит, можно плакать и плакать, гладить и гладить дрожащей рукой шершавые бревна дома, шептать и шептать покаянные слова.

Услышит ли? Поймет ли?..


Март – еще не весна

...А она-то ждала от этой дискотеки неизвестно чего! Господи, совсем с ума сошла! Попросила у Юльки тушь и помаду, и, пока девчонки охорашивались у зеркала, тоже провела несколько раз черной щеточкой по белесым ресницам, и – о дура! – подкрасила губы. Как будто это что-то могло изменить...

Конечно, это ничего и не изменило. Девчонок то и дело приглашали танцевать, а она так и простояла целый вечер одна, подпирая плечом стену.

Слава Богу, это испытание кончилось. Слава Богу, она
осталась наконец-то одна, совсем одна, и никто не видит, как бегут по ее щекам слезы, никто не слышит ее судорожных всхлипов.

Все, все, кончилось...

А во всем виновата весна! Как хорошо, как спокойно было раньше, когда никакой весны она и не замечала: ну, пришла и пришла, значит, надо снимать надоевшее зимнее пальто и менять его на демисезонное, в котором легче ходить и дышать. А всякие там заголубевшие небеса, потеплевшее солнышко и первые цветочки мало ее трогали. Так положено быть в природе – чему же тут удивляться?

А этой весной... Этой весной происходит странное. Почему-то от солнышка, действительно уже потеплевшего, хочется зажмуриться и стоять неподвижно, чувствуя, как оно пробегает по лицу мягкими мохнатыми лапками. А может, это ветерок по лицу пробегает? Или тени от белых, легко несущихся облачков?

А еще этой весной ей окончательно стало ясно, что она – гадкий утенок. Уродина. Самая настоящая.

Желтые, абсолютно прямые волосы. Широкий, как разделочная доска, нос. Ну и что, что прямой? Если бы прямой, да тонкий, а то... у-у-у...

А ноги? Недавно она сняла со стены зеркало и приставила его к стулу, а сама села на стул напротив. Посмотрела на свои ноги и ужаснулась: буквой «О»! Как же ей жить с такими ногами? Как вообще жить?

И не было, не было, не было на свете человека, которому она могла бы задать этот вопрос! Мать? Матери не до вопросов, она целый день крутится, как белка в колесе: устроилась на еще одну (где-то контору убирать) работу, а ночью вяжет, вяжет, вяжет...

А отца у нее нет. Отца она даже не помнит. Мать рассказывала, что когда-то давным-давно, когда ей, Лиде, не было еще и года, он уехал на Север пытать счастья, да так и не вернулся. Вот и живут они с матерью вдвоем. Утром молча пьют чай. Вечером молча едят картошку. Поев картошку и выучив уроки, она, Лида, ложится спать, вернее, делает вид, что – спать, а сама выключает свет и, уставившись бессонными глазами в потолок, шепчет безмолвными губами: «Господи, услышь меня, научи, что делать. Я не хочу жить на свете некрасивой и несчастной, я хочу быть как все. У них, у девчонок, скоро будет все: объяснения в чувствах, поцелуи, а потом – мужья и дети. А у меня – никогда никого не будет! Услышь меня, помоги, потому что... потому что... только ведь я и знаю, что такое любовь!»

Когда она в первый раз произнесла про себя это пугающее слово – любовь, ей стало страшно: что она возомнила о себе? Что она знает такое, что неизвестно другим?

А вот что, вот что! Девчонки ничего не понимают, потому что им, красивым и глупым, кажется, что любовь – это охи и вздохи, записочки и замирание сердца от случайного взгляда. А некоторые, совсем уж дуры, насмотревшись телевизора, думают, что любовь – это секс.

А она знает, что любовь – это не когда любимому человеку хочется отдать все. Отдать – это мелочь, пустяки. Любовь – это когда совсем о себе забудешь. Настолько, что если ОН скажет, что для того, чтобы ему жить – ты должна умереть, ты и согласишься на это с радостью. Легко и с радостью.

Но зачем она пошла сегодня на дискотеку? Отчего забыла, что она – гадкий утенок, и не найдется на земле человека, который захотел бы, чтобы она ради него умерла? Отчего забыла?

Это все весна! Глупый, непостоянный март, который то раскиселивает все вокруг, то снова принимается морозить, превращая подтаявший было снег в хрупкие, колючие льдинки.

Только бы мать уже легла спать! Вечно сидит да вяжет. А главное – ждет ее...

– Дочь, ты?

– Я, конечно, кто же еще?

Сидит, вяжет, ждет. И смотрит – жалостливо и просяще.

– Дочь, я хочу тебе сказать...

– Говори.

И почему тех, кто смотрит жалостливо и просяще, совсем не хочется жалеть? Разозлиться на них – хочется, а жалеть...

– Знаешь, о чем я хочу тебя попросить?

– О чем?

– Ты... Ты только будь гордой, ладно?

У нее аж дыхание перехватило...

– Гордой? Да если я буду гордой, у меня никогда не родится даже такой уродины, как твоя дочь!

И ушла. И – лицом в стенку: «Господи, услышь, научи... услышь, научи... Я не хочу...»

А... что там, на кухне, делает сейчас мать? А если она... плачет?

Мать не плакала. Она просто сидела и смотрела впереди себя невидящими, мертвыми глазами. Выражение глаз не изменилось и тогда, когда Лида появилась в дверях.

– Мам...

Мать не пошевелилась.

– Мам, я, наверно, глупость сказала. Прости...

Медленно, словно через силу, мать повернулась к ней, и Лида увидела, как в ее глазах сначала что-то дрогнуло, а потом в них медленно-медленно начала возвращаться жизнь.

И тогда они обе заревели. И заговорили разом:

– Ладно, мам, ладно – буду гордой...

– И не только гордой. Ты у меня... счастливой будешь!

– Скажешь тоже...

– И не один раз скажу!

– И все будет по-твоему?

– Вот увидишь!..