"Я садовником родился, вот моя беда..."


«Я садовником родился, вот моя беда...»

Элегия (Граф Калиостро)

Я позабыл, кто Вы по гороскопу.

Я хотел бы позвонить Вам по городскому

телефону и вновь ощутить запах ванили.

Впрочем, лучше б Вы сами мне позвонили

.«Позвони мне», – шепчу я с долею укоризны,

пытаясь вызвать Ваш симпатичный призрак.

Но граф Калиостро искренне полагает

(и я с ним согласен), что это не помогает.


Неважно, как Вас зовут, но для рифмы – Светой.

Пять студенческих весен не стоят этой,

прошлой весны; я пытался найти к Вам дверцу,

но Ваше сердце осталось где нужно сердцу.

Чтобы найти эту дверцу или ворота,

я готов был прибегнуть к гаданью и привороту,

но граф Калиостро (я верю ему всецело)

считает, что это тоже пустое дело.

Наблюдая за мной, солнце впрямь утомилось.

По какому курсу меняется гнев на милость?

Я гадал по осколкам мрамора и фаянса,

карты Таро раскладывал и гранпасьянсы,

я вопрошал все явления и предметы,

верил во все известные мне приметы, – но граф Калиостро пламенно уверяет,

что он таким рецептам не доверяет.

Поймите, вопрос стоит небывало остро:

стоит ли верить этому Калиостро?

И когда я шепчу, что не верю и хватит басен,

граф Калиостро тоже со мной согласен.

 


* * *

Неотвратимо, словно стартракет к Луне,

произрастает месяц мартв моем окне.


Хотелось к этому окнувсегда прильнуть,

когда я каждую веснуне мог заснуть.


Мурлычут кошки за трубой,

поскольку – март.

Я тоже помню за собой

такой азарт.


По уличному хрусталю

шагая к ней,

я не уверен, что люблю,

но март сильней.


Сводившая меня с ума

пожатьем плеч,

теперь она звонит сама

и ищет встреч.

 

Теперь ей хочется тепла

и звезд с луной.

Ах, где ты, милая, была

другой весной?


Она мурлычет, мне звоня,

и льнет к окну,

и хочет склеить из меня

свою весну.

 


* * *

Раз в полгода, но не чаще

получаю я

приглашенье к ней на чашку странного питья.

Угадайте с двух попыток – кофе или чай?

У нее другой напиток – терпкая печаль.


Я хозяин этой грусти,

я поклялся сосредоточиться на вкусе этого дюрсо.

Ненаглядная певунья,

Сольвейг и Кармен,

золотая, как петунья или цикламен.


Вечно новая страница,

розовый рассвет,

астра, ирис, медуница, ландыш, горицвет.

На рассвете высыхают

капельки воды

и вовсю благоухают райские сады.


Я бы в сумерки бульваров

убежал давно

и не пил твоих отваров, горьких, как вино,

я бы здесь не появился

больше никогда, – но я садовником родился, вот моя беда.

 

Стихи об атеизме как форме веры

Уже как будто целый век

я ждал тебя, как нечто свыше,

и ждали пять ступенек вверх,

и даже голуби на крыше.

Но как привлечь тебя сюда

я ни пытался раз за разом,

ты отвечала мне всегда

категорическим отказом.

Он мне понятен не вполне,

но так упорен и неистов,

что ты напоминаешь мне

воинствующих атеистов.

Они твердят немало лето несуществованье бога –

 его для них настолько нет,

что как бы даже есть немного.

А там, где нет таких вещей,

как божий гнев и божья милость,

где бога нету вообще,

– там он присутствует как минус.

И пусть кричат наперебой,

что его не было и нету –

 я все равно с тобой, с тобой,

в твоем кармане, как монета,

застежка на твоем плаще,

закладка на твоей странице,

сомножитель твоих вещей,

пускай и равный единице.

Ты думаешь, что я в бреду – 

пускай. Но даже в этот вечер –

 почувствуй, как я подойду

и обниму тебя за плечи.

 

Рожденный ползать

Одною фразой всю жизнь итожит:

«Рожденный ползать летать не может».

Я не подумал в девятом классе,

как глубоко ошибался классик.

Нам кажется, что без всякой пользы

ползет по камню рожденный ползать,

передвигается обреченно,

вполне ненужно, вполне никчемно,
но превращается непреклонно

в цветную бабочку махаона.

И чертит в небе круги тугие –

 и все другое, и все другие...

 

* * *

Глупости, что поэт

только прошлому рад.

Розовый, синий цвет,

терпкий, словно мускат,

счастье, когда рассвет,

счастье, когда закат


бархат и кашемир,

синий и голубой.

Видимо, цвел весь мир,

 

покуда я был с тобой.
И я лошадей не гнал,

не горячил кнутом – я просто твердо знал,

что случится потом.


Рушатся все мосты

и любая стена:

близкое слово «ты»

стало теперь «она».

Может быть, и важней,

впрочем, что от нее

тянется длинный шлейф

в будущее мое.

 

* * *

Не погаснет лампа до рассвета,

запоют печально петухи.

Как мне жалко юного поэта,

пишущего первые стихи!


Не взлетай, покуда не повержен,

не пугай товарищей стишком.

Мальчик, воздух очень плохо держит,

лучше путешествовать пешком.


Если ж будешь ты хотя бы лыжник – 

над тобой напишут в свой черед:

«Пусть он приземлился как булыжник,

но зато взлетал как самолет!»

 

* * *

Поэт глядит в свое окно

(а там, понятно, не Тоскана),

как озабочено вино

судьбой граненого стакана.


Он пишет: «Я нашел ответ,

не нужно спорить и ругаться.

Я знаю всё: что бога нет,

что ерунда мое богатство,


что все на свете – одному,

пусть даже кто-то рядом вьется.

Лишь одного я не пойму:

откуда музыка берется?

Кто населил мои сады

гудящей тьмой, ветвистым гулом,

чьи предо мной ведут следы,

чьи слезы катятся по скулам,


кто здесь устроил сад камней,

кто эту насадил аллею, – 

но чтоб пройти теперь по ней,

я ничего не пожалею.


Построить новый пантеон,

на небе жить, к земле прижаться, – 

но этот шепот, этот звон

не может больше продолжаться».

 

Фауст

Старый Фауст сидит в кабаке

и слушает пьяный спор:

– Что это, друг, у тебя на руке?

Женился? Вот это вздор!

Лучше сразу себе по башке

врезать – держи топор!


– Я вот женился – и сам не рад.

А Ганс и вовсе – рогат.

– Все они потаскухи, брат!

– Верно глаголешь, брат!


– Нет любви, и не верь никому,

вот тебе мой совет.

– Ведь правда, старик? – кричали ему.

И Фауст кивал в ответ.


Хозяин поднял полный стакан:

– Ну что, друзья, понеслись!

Видишь, сидит вон тот старикан?

Он знает: все бабы – слизь.

А он сидел, как потухший вулкан,

и пальцы его тряслись.


Не потому, что он пил до дна

(он вообще не пил),

а потому что была одна,которую он любил.

 

Стас Нестерюк

Вместо послесловия

Со странным чувством берусь я за перо. Что можно ещё сказать о Сергее Казнове? Казалось бы, всё, что можно, он сам сказал о себе в своих стихах. И всё-таки. Мне посчастливилось быть одним из тех немногих, с кем больше других общался Сергей в последние месяцы и даже дни своей жизни. И, чем больше времени проходит, тем чаще встаёт передо мной вопрос: что руководило Сергеем в жизни, направляя его поступки, в чём искал он материал для будущих стихов?

Конечно, никто не сможет сказать о Казнове всё, и тот Казнов, о котором я говорю, – это только тот, которого я знал лично. Но не думаю, что кто-то другой сможет претендовать на большее, даже если захочет.

Думаю, Сергей не одобрил бы того, что я взялся о нём писать. Но при этом улыбнулся бы и сказал, как говорил не раз: «Рассказывай. Ты умеешь рассказывать...»

Для тех, кто знает стихи Сергея, он, в первую очередь – поэт. Неудивительно: стихи его потрясают ясностью взгляда, глубиной проникновения в тему и простотой изложения. Но эта простота – кажущаяся, за каждой строкой стоит высочайший профессионализм. Так, в действиях классного футболиста мы видим лишь виртуозную технику, и совершенно не заметна огромная работа на тренировках, позволяющая настоящему Мастеру доводить технику до автоматизма. Так и Сергей: своё умение выражать мысли он довёл до такого совершенства, что, выражая глубокую мысль, умел оставаться простым и даже чуть ироничным.

...К слову: к футболу он был полностью безразличен. В одну из последних ночей, проведённых у меня, когда мы с Виктором Мишкиным «прилепились» к телевизору, наблюдая матчи, Сергей лежал на диване с «Занимательной физикой» Перельмана, время от времени отпуская шутки по поводу нашей слабости. И пусть не удивляется читатель названию книги: любознательность Сергея, похоже, не знала границ. Круг познаний его можно было сравнить с энциклопедией... Сергея уже не было, а Перельман продолжал сиротливо лежать возле дивана, заложенный листком бумаги в том месте, где Сергей собирался продолжить чтение. Листок оказался старой запиской... Увы, написанной не его рукой. А жаль... Очень часто, проснувшись поутру, я обнаруживал приклеенные скотчем тут и там листочки, испещрённые знакомым почерком: «Сегодня ты собирался...» и т.д. Не полагаясь на мою дырявую память, Сергей всегда принимал меры, чтобы избавить меня (и других) от неприятностей.

Ещё, после того как он уходил, мне нередко попадались тут и там листочки с отпечатанными на принтере стихами, снабжённые авторскими комментариями, добавленными от руки. Так, однажды, прочтя два стихотворения, я наткнулся на такую подпись: «См. ст. N1. Оно ещё чего-то стоит». «Ничего не стоящим» оказалось «Из сказки про Золушку», содержащее строки: «Всё это просто сон случайный, полёт пчелы вокруг гранаты». Любой из нас такими стихами гордился бы... Недаром, когда Сергей лежал в больнице, и мы сиротливо сидели без него, по комнате пронеслась фраза: «Все мы что-то сочиняем. Лучше, хуже, не нам судить... Но если потомки нас запомнят, то только как друзей Казнова». Когда Сергей узнал об этом разговоре, он поморщился: «Вы говорите так, будто я уже умер...» Это было за день-два до конца. В воду глядел? Или все мы в воду глядели, только отказывались верить?.. Сидели, как обычно, потягивали потихоньку портвейн... Только красивых слов говорили почему-то больше, чем всегда...

Сергей любил выпить, не скрывал этого и нисколько не стыдился. Злые языки видели в этом повод уязвить Серёгу побольнее. А он только смеялся. Чужая зависть трогала его ещё меньше, чем чужая лесть. Рядом с ним были те, кто понимал, или хотя бы чувствовал душу поэта. Те, кто любил его. Кто не искал в нём друга, а сам хотел быть этим другом... Мы слушали друг друга, потому что хотели слушать. Сергей нас многому научил. А что касается алкоголя, то Мишкин припомнил единственный случай за долгие годы их общения, когда видел Сергея по-настоящему пьяным. Это было в день похорон Серёгиной бабушки... В остальных случаях он лишь становился более весёлым и открытым, и, казалось, совершенно не пьянел. К процессу же пития относился как к определённому каналу связи с миром и собеседником. Процессу этому посвящено немало строк, и везде вино выступает символом жизни, которую Сергей пил с жадностью, «не оставляя ни капли». Налитую рюмку он почти всегда растягивал на несколько раз, полагая, что это усиливает силу общения. Общение же наше нередко растягивалось на несколько дней, когда (особенно зимой) ночь переходила в ночь, минуя светлое время суток.

Однажды он сильно обиделся на меня за то, что я познакомил со своим другом девушку, которую прежде сам Сергей (по моей же просьбе) представил мне. Пришлось несколько часов убеждать его в том, что друг мой – человек приличный. Впрочем, возможно Сергея больше расстроила наша  с ней неудача – гораздо более свойственно ему было  сострадание, или, на худой конец, досада, нежели действительно гнев. Во всяком случае, в тот день я открыл для себя Казнова с новой, ещё неизвестной для себя стороны.

В плане творчества же, как я понял, любой человек был для него в той или иной мере источником вдохновения. Всё: наши слова, мысли, идеи – служило ему подручным материалом. Если не тетрадка, то пачка отдельных листков всегда
хранились в его карманах. На этих листочках оставались жить наши мысли, подчас тут же нами забытые. И если Сергея любили очень многие, то сам он стремился к тем, кто давал пищу для размышлений. Именно такие люди становились ему близки. Именно они молчали, не находя слов во время похорон и поминок. Потому что потеряли друга, а не кумира. Потому что хотелось лить слёзы, а не говорить речи. Они и лились у нас позже, после похорон, когда мы остались одни. Невидимые миру, зато искренние...

Однажды я принёс ему в больницу свои афоризмы. Среди них оказался такой: «Поэзия отличается от прозы тем, что описывает красоту ядерного взрыва, в то время как проза описывает его последствия». Сергей ничего не сказал, но спустя несколько дней показал нам своё великолепное «Шестое августа» – о бомбардировке Хиросимы (кстати, на один из афоризмов вдохновил меня именно Сергей: «Настоящий подвиг состоит не в том, чтобы совершить красивый поступок, а в том, чтобы, совершив его, тотчас об этом забыть»). Эта деталь очень точно и глубоко характеризует его натуру: он фиксировал всё, что попадало в поле зрения, перерабатывал и создавал произведение искусства. 

Потому и круг общения его составляли те, с кем это поле зрения не пустовало. Увы, круг этот в последнее время составляли люди, такие же одинокие, как и он сам. В основном – мужская компания, в которой даже редкие женщины оказывались друзьями... А ведь большинство стихов Сергея так или иначе посвящены любви. Не оттого ли чувствуется такая боль в одном из его последних стихов, завершающемся строкой: «Но таких женщин нет в городе»?..

...Сергей любил цветы. Знал все их названия и нисколько не обижался на то, что я успевал забыть их прежде, чем он – произнести. Он был уже мёртв, а в комнате моей ещё стоял, осыпаясь, букет, принесённый им накануне. Чаще всего это были мальвы...

Чем больше проходит времени, тем чаще мы задаём себе вопрос: можно ли было его спасти? И, если да, то кто виновен в том, что всё-таки случилось? Вопрос, во многом риторический. Здесь – как кому подскажет совесть. Но мы – те, кто считали и считаем себя его друзьями – не забываем: Сергей был самым молодым из нас. И в нас, видимо, хотел найти опору в той, полной одиночества жизни, которую вёл. Одиночества вынужденного, сколько бы не твердили обратное. Общество отвергает таких, как он, ссылаясь на то, что сейчас «время такое». Чушь! Не время делает нас, а мы время. Так считал Сергей; и так жил.

Одно из его стихотворений заканчивается словами:

...и грозно смотрят башни

в прицеле круговом,

а я в одной рубашке

с коротким рукавом.

Ко мне он и пришёл в последний раз в одной рубашке. А ушёл – в футболке, полученной во время поездки в Пензу. Рубашка с коротким рукавом осталась у меня... Может быть, в этом есть какой-то тайный смысл?..