Злодеи и злодейства

ИСТОРИЧЕСКАЯ КУХНЯ

 

Сергей  БАХМУСТОВ

 

Злодеи и злодейства[1]

 

Нам осталось рассмотреть редкие, но тем не менее характерные для минувших веков дела с явным или мнимым политическим окрасом (их можно объединить формулой «слово и дело»), а также еще менее известные прегрешения против законов о духовном состоянии государства. Оговорюсь сразу, что государственные преступления такого масштаба, как крестьянские войны, затрагивать здесь не буду.

Двести – триста лет назад под разряд проступков против государственных установлений можно было отнести всяческую мелочь, даже неправильное величанье, «называние не по чину», чем нарушалась пристойность исправления должности. Однажды в Темникове воевода Забусов «на страх другим учинил наказание» одному посадскому человеку, а именно – «бить плетьми, дабы на то смотря другим таких слов к государственным делам приличать было неповадно». Всего-то и преступления наказанный совершил, что повеличал в присутственном месте чиновника «не по месту важно». Конечно, воевода стерпеть такого не мог: табель о рангах в России почиталась превыше Богородицы.

За что только людей не наказывали! Однажды купец позволил себе запальчивость в уездной канцелярии, вел себя «озартно», «необычно говорил», чем навел присутственному месту «немалое презрение». Магистрат наложил на купчика десятирублевый штраф и чуть было не описал имущество. Подобных мелких склок хватало везде, и не стоило бы о них вспоминать, если бы они не иллюстрировали ту ревность, которая снедала всю чиновную мелкоту, заполучившую местечко на государственной лестнице. А каков же бывал гнев высоких чинов, когда «немалое презрение» выказывалось большому начальству или – аж дух захватывает – самому самодержцу! Поэтому «слова и дела» боялись как огня, даже напрасно обвиненному выпутаться из такой ситуации было ой как непросто. Слава Богу, по-настоящему тяжелых случаев по «слову и делу» в нашем крае почти не было. В основном роковые два слова бросали по дурости или пьянке, что оборачивалось неприятностями самим «сказчикам». В 1759 году крестьянин села Дедилова Каснослободского уезда Василий Почекуев заявил перед чиновниками, что знает «государево слово» на служителя Игнатия Никитина, будто бы Никитин хулил святые иконы. Никитину светило очень тяжелое наказание вплоть до заключения в монастырскую тюрьму, где узники иногда томились по 30-40 лет. Говорил он столь богопротивные речи или нет, про то следствие не дозналось, доносчик свои показания ничем не подтвердил, а Никитин ото всего отперся. По существовавшему положению каждый случай «слова и дела» разбирался вышестоящей канцелярией, поэтому приговор вершили не в Краснослободске, а в Шацке. Наместнические судьи Никитина отпустили, совершено справедливо решив, что имеют дело с обычным оговором на почве бытовой ссоры, а Почекуева приговорили к битью кнутом, дабы впредь его «от клевет» отвадить. В 1758 году тайну кричал крестьянин Василий Антипов, и напрасны были его уверения, что сделал он это «в пьянстве и беспамятстве» – плети за дурь заработал по полному ранжиру. В том же году «слово и дело» сказал купчишко, с него сняли допрос в уездной канцелярии: что за государственный секрет он имел в виду? Протрезвевший торговец слезно каялся, объяснял свои глупые речи тем, что напился «бесчувственно», что кричал не помня себя. Его все равно отправили в провинцию, где приговорили «за напрасные речи» к плетям, что вытекало из дела как само собой разумевшееся. А вот совершенно неожиданная неприятность ожидала уездных чиновников: за то, что они в нарушение порядка осмелились снять допрос по «слову и делу», им пришлось уплатить штраф в 10 рублей. Мелкие конторы не имели права расследовать такие дела, их задача заключалась в том, чтобы зарегистрировать факт и немедленно организовать этапирование заподозренного в наместничество.

Самый большой процент пострадавших от «слова и дела» падал на тех, кто «ляпал» дурные слова о царствующих особах. Такие автоматически подпадали под статьи об оскорблении величества. В 1727 году мордвин-новокрещен Герасим Агишев что-то не то сказал об императрице Екатерине Первой. Последовал донос. Герасима, человека простодушного, схватили и под конвоем отправили в губернский город. Да вот беда – конвой оказался разбитной и гулевой, взял да и отпустил заключенного, пожалев его загубленную жизнь. Протрезвев, караульщики явились с повинной в канцелярию. Грянула буря, солдат, дабы впредь глупостей не наделали и преступников не жалели, расписали кнутами до костей.

От обвинений в оскорблении величества в России не был застрахован никто – от сенатора до министра, от титулованного вельможи до скромного однодворца, от купца до холопа. В 1700 году наказанию подвергся помещик Афанасий Свищев (его имения находились частью в Инсарском, частью в Шацком уездах), его вина заключалась в том, что он укрыл в имении крестьянина Максима Касимовца, говорившего о Петре Первом, что «нам де он государь не так не сяк, он де нам государь не в копейку». Донес на своего помещика крепостной С. Латышев, бывший солдат-преображенец. На беду свидетелями неосторожных речей Касимовца была еще группа крестьян, им всем, во главе с помещиком, пришлось прятаться по дальним деревням. Всю жизнь однако прятаться не будешь, и через месяц их уже конвоировали в Москву. Бояре, заслушав доклад Преображенского приказа, приговорили Афанасия Свищева и его крестьян к битью, «Мартышку» Касимовца после наказания кнутом и урезания языка сослали в Сибирь.

Целую эпопею пережил уроженец села Копасова стрелец Тимофей Волох, бежавший из застенков Преображенского приказа. Князь-кесарь Ю.Ф. Ромодановский ловил его два года, лично допрашивал всех его родственников, пять раз принуждал монастырского стряпчего С. Брехова (Копасово относилось к вотчинам Троице-Сергиева монастыря) писать в село и организовывать там поиски. Волох обвинялся в оскорбительных для Петра Первого речах и в знании злого умысла на убийство царя под Азовом. Памятен был Саранск и для родственников первой жены Петра бояр Лопухиных: один из них, Василий Абрамович, с 1698 года отбывал ссылку именно в Саранске, разделив трагическую судьбу всего семейства, частью разогнанного по дальним крепостям, а частью сгноенного в монастырских тюрьмах и уничтоженного в застенках.

Так что главную победу Петр Великий одержал не над врагами в баталиях, а в застенках над собственным народом, низведенным им до положения рабочего скота. Воины на поле сражения знали, за что умирали, а люди, вопящие на дыбе, вряд ли как следует сознавали, что своими мучениями созидали империю. Царь-реформатор перепорол и перепытал не сотни, а тысячи, десятки тысяч людей, развязал в стране такую вакханалию казней, которая не снилась Иоанну Грозному. Казни и пытки развратили человеческий дух, унизили гордость, расшатали совесть. Люди предпочитали сидеть тихо и не высовываться, надеясь, что чаша горькая их минует. Доносили сами, потому что боялись доноса на себя. Когда препекало, шли на все, на обман, подлость, городили напраслину, потому что так подсказывала изворотливая душа раба. Чтобы оттянуть кару, использовали даже такую страшную формулу, как «слово и дело». В этой связи стоит упомянуть историю дерзкого саранского вора, прибегнувшего к спасительной, как ему казалось, лжи. Так как это происшествие описано в очень редкой и отсутствующей в Саранске книге, имеет смысл изложить ее более-менее подробно.

Произошло это летом 1723 года. Кражи в Саранске редкостью не считались, но такие удивили даже видавших виды администраторов. Однажды ночью из кельи Богородицко-Казанского женского монастыря (он располагался на том месте, где ныне высится четвертый корпус университета) пропало несколько кусков ткани, серебряная чарка и 1300 рублей денег, – сумма по тем временам астрономическая, на такие деньжищи можно было купить несколько деревень с крестьянами. Деньги и товары принадлежали пензенскому купцу И. М. Зиновьеву, а в монастырь они попали очень даже просто: человек Зиновьева, Иван Родионов, пристроил их на хранение у матери, монашествующей в Саранске. Уму непостижимо, как вору-мужчине удалось очистить келью в женском монастыре – и при этом остаться незамеченным. Монахини устали чураться и креститься, подозревая участие в дерзком ограблении нечистой силы. Как вытянулось лицо у купца, представить несложно, гораздо любопытнее было ба взглянуть, как вытянулось лицо у игуменьи!

Вскоре сказался обворованным откупщик таможенного двора Матвей Бронницкий, а его контора располагалась не где-нибудь, а в крепости, охраняемой строго и бдительно, и злоумышленник увел уже не частное, а царское достояние. Следом посыпались ограбления целовальников: пострадали Петр Никонов, Алексей Иванов и некоторые другие, потеряли доходы питейные заведения Троицкой заставы, располагавшейся в Казацкой слободе (ныне – нижняя часть улицы Б.Хмельницкого); рыскал вор и по окрестностям – в селе Трескине Саранского уезда он изъял казну кабака – 20 рублей. Только этих денег хватило бы, чтоб прожить в Саранске два года.

Наконец дерзкого вора схватили, им оказался саранский посадский человек Нефед Забалуев. Его выловили посадские же люди Фаддей Внуков и Абрам Дмитриев; уж наверняка мужики измяли злодея изрядно, но затем все же сдали по инстанции, в ратушу городничему Никитине Ивину и бургомистру Герасиму Петрову. Для порядка, рассмотрев обстоятельства ареста, власти приступили к следствию, начав допросы «с миролюбием», но вскоре поняли, что с вором надо говорить при помощи кнута. Забалуева поволокли в съезжую, оттуда – в губную избу, где его подвесили на дыбу. Забалуев не нашел в себе достаточно духовных и физических сил, чтобы стерпеть пытку, не выдержал истязаний и начал давать показания. Документы деловито зафиксировали, что вор «с пытки винился», но чем больше говорил Нефед, тем незавиднее становилась его судьба. Самое малое, что ему грозило – торговая казнь, наказание позорное, а если принимать в расчет гигантскую общую сумму наворованного, то и петля. Надо было как-то выкручиваться, и тогда Забалуев сказал за собой «слово и дело», очевидно, надеясь закрутить мозги столичным судьям или хотя бы отсрочить следствие по кражам. Пока московские власти дознались бы допряма о напраслине, острота от краж в Саранске притихла бы, мнение ратманов и губных старост успокоилось – и тогда можно было бы надеяться на жизнь.

Забалуевская история покатилась неспешным порядком. Сначала его отвезли в Пензу, но он и в тамошней канцелярии отказался давать показания. Пензенские чиновники забоялись мешкать, за проводлочки по «слову и делу» можно было запросто заработать кнут или батоги. Прямо в провинциальной конторе Забалуева заковали в кандалы; спешно составили донесение в столицу, снарядили усиленный конвой и отправили арестанта в Москву. До белокаменной добирались 20 дней – такова была дорога и скорость арестантских дрог. По закону тайный сыск вел Преображенский приказ; дрогнула душа саранского проходимца, когда он перешагнул порог самого жуткого учреждения России и предстал перед Иваном Федоровичем Ромодановским, главным палачом империи, а по должности главой приказа, ближним стольником, князем. Имя его вызывало трепет даже у вельмож, не чувствовавших за собой никакой вины, а каково пришлось Забалуеву, планировавшему вставлять арапа каким-нибудь подьячим? Отступать было некуда, и Забалуев начал нести околесицу: будто бы он, Нефед, придя в Саранскую ратушу к подьячему Трифону Егорову для составления заемного письма на 15 рублей у ладского крестьянина Ивана Косова, крепостного человека графа Петра Матвеевича Апраксина, повстречал там же саранского помещика дворянина Андрея Ананьина. По какой-то причине Ананьин разоткровенничался (знать, почувствовал к Забалуеву всепоглощающее доверие) и между прочим проболтался что нашел в Симбирском уезде медную и серебряную руду и даже сделал пробы. И хотя на допросах в Саранске мошенник намекал, что его тайное знание касается хищения казенных денег, в Преображенском приказе он никаких сведений на этот счет не излагал: рассказывать-то по сути было нечего, «слово и дело» было чистейшей фикцией.

Прожженный сановник, умный и опытный администратор, И. Ф. Ромодановский раскусил Забалуева сразу, он даже на дыбу его вздергивать не велел, чтоб не тратить время на банального вруна, а приготовить его к битью кнутом, чтобы отвадить от лжи и возвратить колодника «по принадлежности». Однако поразмыслив, Иван Федорович изменил первоначальное решение: хотя он прекрасно знал, что никакого серебра и меди в Симбирском сроду не водилось, он посчитал не вредным перестраховаться и адресовал узника в обер-бергамт , одно из подразделений берг-коллегии, отвечавшей за поиск полезных ископаемых. Пущай они и поставят точку, решил князь, да разведают досконально насчет серебришка. Исполосованного до полусмерти Забалуева (его стегали кнутом несколько часов подряд) приволокли к немцу-геологу, но тот, приняв доклад, от колодника отказался. В Саранск и Пензу полетели предписания накрепко допросить оговоренных людей, в том числе и дворянина Ананьина, и подьячего Егорова, и безместного попа Ивана Метлу, жившего у Егорова в подклети и якобы слышавшего похвальбу Ананьина.

Документы следствия по рудному серебряному делу погибли, поэтому только гадать можно, каково пришлось забалуевским протеже. Да и исход следствия по делу самого Забалуева неизвестен: из документов можно почерпнуть, что из Берг-коллегии Нефед снова попал в Преображенский приказ, а оттуда был этапирован в Пензу, дабы пензенские и саранские сыщики довели до конца дело о кражах. Сохранил ли Забалуев жизнь? Вполне вероятно, так как смертоубийств и увечных дел он не творил. За полгода, что скитался он по этапам да казенным подвалам, интерес к его лихостям в Саранске изрядно поостыл так что боле вероятным для него наказанием стало жестокое сечение или, в худшем случае, рубление ноги и руки. Изуверские расправы в те годы были в большом ходу, в Саранске даже стояла стационарная паха, уничтоженная только в последней четверти века Емельяном Пугачевым.

Эпохальной забалуевскую историю, конечно, не назовешь, но и без нее трудно составить правильное представление о Петровских временах, изрядно замаскированных под сусальным золотом ученых славословий. Давайте попробуем вычленить из дела Забалуева основные процессуальные элементы, чем-то напоминающие зверско-деловитые, но не спешные методы сыска эпохи Алексея Михайловича. Способы сыска остались прежние – дыба и плеть, но изменились структурные уровни. Их оказалось три – уездный, наместнический, столичный; эти горизонтали почти не входили в соприкосновение при расследовании дел уголовных и гражданских, зато по вертикали оказались накрепко сшитыми в вопросах охраны царской чести и достоинства. Чего добился Петр от своих чиновников, так это отлаженного костоломничанья по горизонтали и оперативной переброски вверх, на следующий уровень дел политических. Стоило узнику упереться, то есть выказать недоверие компетентности властей, как его перебрасывали выше, в руки наиболее доверенного человека, наделенного широчайшими полномочиями ведать государевы секторы. Через мелкое сито Преображенского приказа просеивалась инакомыслящая Россия, а все, что оставалось в сите, перемалывалось застенками в отруби. Уголовные преступления не имели в глазах Ромодановского особого значения, он сразу потерял интерес к Забалуеву, как только понял облыжность «слова и дела». Далее узник снова опускался на нижние уровни, где следствие могло тянуться сколько угодно долго,– пока городовой воевода и губной староста не сочтут его вполне созревшим для приговора.

Вместе с тем границы уголовного и политического преступления не всегда четко определялись в контексте эпохи. Многое зависело от личности преступления (или человека, совершившего предосудительный с точки зрения закона поступок). При желании чиновник, запустивший руку в казну, мог запросто превратиться в государственного врага. Точно также аморальные действия священнослужителя вполне укладывались в обвинение в дескридитации господствующей религии, что при желании могло расцениваться как подрыв основ государства. В таких ситуациях многое зависело от низших служащих, составлявших первые бумаги следственных дел, а старт определял направление сыска – дисциплинарное, уголовное, политическое. Хотя при Петре Первом и его ближайших преемниках сохранялась видимость разноподсудности, введенной Уложением 1649 года, когда разграничивались дела, подведомственные государству, и дела, подпадающие под юрисдикцию патриарха (позднее Синода), на самом деле Синод и епархии оказались низведенными до положения подручных Преображенского приказа, Тайной Канцелярии и прочих им подобных учреждений. Государственному сыску забот хватало и без церкви, поэтому уголовную и полууголовную мешанину, возникавшую в клерикальной среде, Синод обычно рассматривал сам, но стоило только фискалам обратить внимание на какое-нибудь церковное происшествие, как дело приобретало совсем другой окрас, а его расследование влекло самые грустные для участников последствия.

Всякой мелочевки церковного характера хватало и в нашем крае. То священники допускали поругание своего звания, втягиваясь в татьбу, то священников позорили перед всем приходом всякие «озартные» личности, то клир разругивался вдрызг, чем немало потешал народишко. Все это следовало не столько из-за духовной неустроенности (хотя и здесь проблем хватало, так как священники могли дать первоначальное образование едва половине своего потомства мужского пола, и следовательно, образовательный ценз клира почти ничем не отличался от уровня крестьянской просвещенности), сколько из социальных условий жизни духовенства, в массе своей жившего бедно, и из обычной человеческой скверны. Разбирательства дисциплинарного характера обычно тянулись годами, но даже в этом ряду особняком стояло дело двух священников сел Ачадово и Перевесье, которые по просьбе новокрещенной мордвы венчали в храмах мальчиков с «великовозрастными девками». Владимирская дикастерия, рассматривавшая дело, вынесла свое окончательное решение… аж через 17 лет, напротив в 1783 году в Темников предписание провинившихся попов сослать в монастырь, а с «брачившихся» взять письменное обязательство «о неимении общего сожития». Какое там! За семнадцать лет мальчики выросли и завели со своими великовозрастными женами многочисленное потомство.

Проступки монастырской братии Синод старался рассматривать, не выводя за рамки церковного суда – духовные владыки вовсе не горели желанием добровольно заваривать кашу за пределами своего ведомства. Когда в 1734 году за что-то вызывался в Синод и содержался там под стражей строитель Саровской пустыни Иоссия (Самгин), светские власти об этом даже ничего не узнали. Даже в церковных бумагах сведения об этом происшествии излагались очень туманно, ограничиваясь намеками на «противозаконные поступки». Дело рассматривалось келейно, в узком кругу комиссий из трех человек – архимандрита Владимирского Рождественского монастыря Павла, игумена Московского Сретенского монастыря Евсевия и советника Ивана Топильского. Приговор Иоссии вынесли устно, последствий для Сарова это дело не имело. В иных случаях, когда задевались материальные интересы церкви, Синод мог организовать целую сыщицкую компанию, в какую выросло, например, дело так называемой Четвертой синодальной школы (то есть территориального церковного округа внутри Синодальной области). В эту школу входили многие города и села по засечным чертам, в том числе Саранск, Краснослободск и Пенза, а главой клира считался настоятель Пензенского Спасо-Преображенского монастыря (в 1738 году им был игумен Никон). Почти четыре года в Синоде накапливалось неудовольствие по поводу деятельности Никона, человека самовластного и мало считавшегося с законами. Наконец в 1741 году дикастерия серьезно заподозрила сокрытие в Четвертой школе хлебных запасов и «удержку» излишков. По указу 20-я и 30-я части всего хлебного запаса тратились на организацию обучения детей священников и на оплату учителей, но Никон, изымая полагающиеся доли урожая, уменьшал число обучавшихся (вначале их было 250 человек, через несколько лет осталось 64) и таким образом создавал неучтенные запасы зерна. Игумен на первом следствии пытался объяснить снижение числа учеников малым урожаем и сокращением посевных площадей у монастырей и храмов, но Синод не дал себя уговорить и занялся расследованием вплотную. По дальним городам – Саранску, Красной Слободе, Троицку – проехал специальный чиновник из Москвы и скрупулезно ревизовал церковные хозяйства. Попутно вскрылись и другие неблаговидные поступки Никона, например, сокрытие им случая побега одного священника на Дон и его «блудного сожительства» с какой-то казачкой. Игумен-гордец мог бы поплатиться за свое фокусы свободой, но это означало огласку дела. Синод на это не пошел, ограничился отставкой Никона от должности.

Собор 1649 года учел права иерархов церкви регулировать подобного рода происшествия внутри организации, но тем не менее светские суды могли принять дела церкви на себя в случаях, когда того требовали патриархи, епископы и другие руководители духовного ведомства. Как правило, церковь не брала на себя смертные приговоры, разбором таких дел занималась царская администрация. Это сохранялось и в тех случаях, когда преступления носили исключительно вероисповедальный характер: например, костер полагался «обасурманившимся» христианам и тем из мусульман, которые признавались виновными в «обасурманивании» православных. И ведь жгли! Следом появились смертные приговоры за демонстративное, буйное, «воровское» отречение от крещения в среде инородцев. Напомню Терюшевское восстание мордвы, недовольной насильственными методами христианизации, практикуемыми Нижегородским владыкой Дмитрием Сеченовым. Тогда, в 1743 году, Дмитрий едва спасся, а подоспевшая команда премьер-майора Юнге устроила настоящее сражение с мордвой, убив 35 человек и взяв в плен 136 восставших. Руководитель восстания мордвин Несмеянко за отступление от православия и поругание иконы был сожжен живым, но назвать это церковной расправой нельзя, религиозная форма бунта – всего лишь оболочка, Дмитрий Сеченов выполнял государственный заказ на крещение инородцев, как до него это делал Питирим, тоже не стеснявшийся внедрять христианство кнутом и пряником. В Терюшевскомвосстании вероисповедальная проблема напрямую выходила на «государево дело» – это типичное возмущение против узаконенного порядка вещей.

Духовная напряженность в России усугублялась еще и тем, что основной свод законов – Уложение – совсем не учитывало раскол, появившийся сравнительно поздно и потребовавший специальных правительственных решений и узаконений. Как бы сказали специалисты, раскол потребовал актирования, потому что с самого начала он противопоставился не только патриарху Никону, но и царю Алексею Михайловичу. Уже сама принадлежность к расколу ставила человека вне закона, относила его к разряду государственных преступников. Если б раскол не вырос до столь гигантских размеров, правительство не остановилось бы перед его полным физическим истреблением. Вся правительственная политика по отношению к староверам заключалась в непрерывных шараханьях: то раскольников жгли и гнали, то устанавливали для них особые правила, которые при всей их несправедливости (чего стоил только один налог, который повышался по сравнению с православными ортодоксами вдвое) все же устанавливали определенные лояльные взаимоотношения общин с государством, то опять гнали толпы «древлеверующих» на костры и плахи. Наш край обошли стороной раскольничьи гари, жар массовых казней и самосожжений только опалил воображение предков, хорошо знавших, что творилось в соседских Чернораменских лесах или в дальних скитах. Молва растекалась по земле, вползая черной змеей в души. Накануне Разинского восстания Нижегородчина превратилась в центр капитонствующего раскола. Отдельные ручейки этого движения пробивались и в засечные уезды. Некоторые историки совершенно справедливо считают, что сожженная в Темникове старица Алена принадлежала к раскольничьим кругам, ибо с нею вместе бросили в огонь «воровские письма», под которыми можно вполне определенно понимать широко ходившие в народе сочинения отцов старообрядства. Крупные сыски периодически организовывались в известных торговых селах, связанных множеством купеческих нитей с нашими городами – Лыскове и Мурашкине (они затем стали значительными центрами Разинщины). В январе – марте 1669 года карательная экспедиция действовала на огромном пространстве между Волгой и Муромом, выкуривая из лесных чащ староверов. Спасшиеся в основном уходили в Дикое Поле, то есть пробирались через Примокшанье и Присурье, сея повсюду семена своего учения. Широко разносили они и сказания о мучениках веры, как, например, о сожжении старца Трофима в Муроме в 1672 году. Еще большие волнения вызывали вести о массовых гарях, одна из которых произошла в том же 1672 году в деревне Вармалей Терюшевской волости. Когда в деревню прибыли нижегородские стрельцы, крестьяне, впавшие в фанатическое исступление, затворились в избе, натащили с собой соломы, пороха и льна, «и как из той избы учали двери высекать, и они сами себя в избе зажгли». Жертвами добровольной гекатомбы стали 67 человек. О том, что аввакумовские и капитоновские проповедники проникали все чаще на Понизовые земли, недвусмысленно говорится в грамоте митрополиту Нижегородскому и Алатырскому Филарету от 1673 года, и основная мысль грамоты – требование принять эффективные меры против «чернцов», досаждающих служителям церкви в городах и селах. К сожалению, пока нет возможности подробно рассматривать состояние раскола в засечных уездах времен царей Алексея, Федора и молодого Петра – не хватает документированных фактов. Известно, что служилые люди из крепостей привлекались к походам против тамбовских раскольников, в частности участвовали в рейде князя Мещерского на Медведицу. Можно указать еще на один факт – в Саранском уезде изловили двух братьев, проповедовавших двоеперстие. Крестьяне звали их Соболяками, и принадлежали они скорей всего к тем «чернцам», о которых так беспокоились столичные власти. Влияние Соболяков на население было весьма значительным, потому что они даже священников заразили своим фанатизмом. Но и расправа над ними соответствовала самым мрачным обычаям Бунташного века – их из Саранска перевезли в Москву и там после допросов и пыток принародно сожгли в срубе.

 

Окончание следует



[1] Продолжение. Начало см.: «Странник», 1996, № 2, 4.