Осенью у матери

Геннадий Чиняев

 

ОСЕНЬЮ У МАТЕРИ

 

Жить – это как копать поле. Начинаешь – свежим, полным сил, и не страшно, что впереди много работы. Лопата вонзается в землю легко, до усталости далеко. Проходит час – другой, и вот уже вскопан порядочный кусок. Потом лопата мало-помалу тяжелеет, все чаще приходится останавливаться и разгибать спину. Но копать – надо. Главное –  не считать, сколько осталось. И поменьше смотреть на сделанное. И продолжать копать, забывая про ноющую поясницу и близкий вечер. А в конце – итог. Как в жизни – поле вскопано, но и сил уже не осталось.

Да, силы с возрастом уходят. Но какой у него еще возраст? Может, просто отвык? Эту картошку раньше он выкапывал одними руками, даже не наступая на заступ, часа за два. А теперь меньше чем за полдня не управиться. Еще вишня расплодилась по всему огороду. Каждый побег нужно подрубить, к каждому наклониться, чтобы взять его рукой и отбросить в сторону, в кучку. А это сбивает с ритма. Обычно он очищал огород от вишни каждый год, а теперь прошло три.

– Павлуш, не устал? Отдохни, – услышал он голос матери. И правда, надо было передохнуть. Он разогнулся, воткнул лопату во влажноватую еще землю и повернулся лицом к дому. Мать стояла на краю картофельного участка, у куста смородины. Он подошел к ней и сел рядом, на траву, вытянув в сторону огорода уставшие ноги.

Время шло к полудню. Дул легкий, теплый ветерок. Перевернутая черная земля быстро сохла, на глазах светлела. Он приехал к матери вчера вечером, и она рассказывала, что больше двух месяцев почти каждый день лили дожди, и всего с неделю, как показалось солнце, потеплело. «А то думала – все, сгниет картошка, помидоры-то почти все сгнили, восемь ведер выбросила».

Была середина сентября, шестнадцатое число. Бабье лето торопилось взять свое. В голубом небе стояли редкие, белые, небольшие облака. Вишни и росшие на соседней улице березы были еще зеленые, а вот два высоких старых тополя пожелтели, поредели, их последние серебристые листья, отсвечивая на солнце, трепетали от ветра. Побурела часть листвы и на яблонях.

Он повернулся к матери:

– Может, надо было подождать с картошкой? Дня два, и земля совсем сухая стала бы.

– Постоит ли погода? Я уж хотела косырем ведер пять накопать. Все в погребе будет. До снега не надо ждать, не надо. А то раз копали... на Покров.

Он понял, что мать сейчас что-нибудь расскажет из до-
военной молодой своей поры. Это она умела – рассказывать. И откуда это умение? Ведь практически неграмотная. Грамоте обучаться было некогда. Семья большая, летом поле, скотина, огород, зимой пряли, к весне ткали. И часто мать сворачивала разговор на старое. Непринужденно это у нее получалось. На каждый современный случай у нее был свой пример. Видно, не зря говорят, что новое – это хорошо забытое старое. Казалось, все уже было у матери и ничем ее нельзя удивить. Да так оно и есть. Ведь восемьдесят скоро ей. А мать продолжала:

– Тятенька живой был иль нет?.. Нет. Он бы нас не послал, девчонок, одних. Картошку-то после всего убирали. А тут на Покров снег выпал. Ботва еле-еле видна.

Все и бросились копать. Мать дала нам короб. Не лукошко, а короб, из лыка, длинненький такой, ведер на десять. Яблоки в него клали. Мы ведер пять накопали, на салазках привезли домой. А потом снег растаял, погода установилась. И докопали. А у нас сосед был, – перевела мать разговор уже на другое, – обязательно землю нашу прихватит. Мать ему: «Опять прикопал, сирот обижаешь. А у него тоже человек шесть-восемь было: Катька, Андрей, Машка...

Он знал, что воспоминаниям матери не будет конца и перебил ее:

– А без меня огород кто копал, картошку кто убирал?

– Без тебя? Когда как... Раз Женька привел одного. Полтора часа копал, как машина, вишню, правда не выкапывал, и час собирал, таскал. Он да зять. И я. Да я что, помогала. Потом говорят: «Мы не обедали». – «Да что ж вы не сказали?» А раз Лизу, пьянчужку, позвала. Таскать. «Я тебе налью». А я два литра согнала. Думаю: копать надо. Она быстро, в два ведра. С удовольствием перетаскала. Я ей налила, она выпила. Потом, ну, еще рюмочку. Похмелиться не приглашала, думаю, сама придет. А она не пришла. Сами они сто ведер у себя накопали, на огороде, с мужем. Продают и пропивают. Весной спрашиваю на семена, а она говорит: «У нас нет». Совсем заговорилась, – заторопилась вдруг мать. – Пора обед готовить. Ты, Павлуш, заканчивай и приходи.

Он докопал минут за сорок картошку, зашел в дом, сполоснул под умывальником руки и лицо и сел за стол. Стол был накрыт все той же клеенкой в крупных, когда-то красных, а теперь поблекших, словно выцветших розах. Он ел свои любимые пельмени.

– Ешь, ешь, – приговаривала мать, – отец их тоже любил. «Отцом» она называла мужа, фронтовика, умершего вскоре после войны. Павел тоже помнил, что отец любил пельмени, с черным перцем и уксусом.

Мать сидела напротив, пробовала красную икру, вяленую и копченую кету, хвалила. И все повторяла:

– Ешь, ешь, Павлуш, в столовых-то не наешься.

– Да нет, мам, еда хорошая, как на убой кормят. Север все-таки.

– Холодно там, поди. Морозы...

– Морозов сильных нет. Иногда за двадцать, не больше. Там другое: влажность большая, и ветер бывает сильный, с ног валит. А это хуже морозов. Как иголками тебя насквозь. Побережье, что поделаешь. Ребята с центральных районов Колымы приезжали, говорят, пятьдесят градусов легче переносятся без ветра. Но ничего, люди живут, а я что? Воротник поднял, спиной к ветру, и нормально.

Он замолчал, побоявшись, что наговорит лишнего. Хотя мог бы рассказать, как однажды чуть не утонул, рыбача на островке во время летнего разлива реки. Река «вспухла» так неожиданно, что он только чудом сумел доплыть до берега и по быстро заливаемому водой леску добраться до сухого места. В другой раз еще одно чудо спасло их с Серегой, водителем «ГАЗа-66», на обледенелом перевале, когда колеса машины уже висели над двухсотметровой пропастью. Да мало ли чего было за эти три года. Колыма – она ошибок не прощает. Но он знал, что ничего такого рассказывать матери нельзя. Она и без этого каждую ночь подолгу не спала и все думала о нем, единственном сыне, так внезапно улетевшем три года тому назад на какой-то неведомый ей Крайний Северо-Восток.

– Вот жизнь настала, – умирать не надо, – сказала мать, аккуратно складывая на блюдце шкурку от кеты. – А раньше-то как жили, – вспоминать не хочется. Я вот замуж вы-
шла... Ну, выйдешь, ведь семья. Доедать-то неколи, ребенок. За ним пока убираешь, тут все, в чашке-то. А доедать-то не спросишь ведь у свекрови, она отцу мачеха была, ты знаешь, ну и ладно, с этим. Разок пол скричала меня мыть, а я голодная была, в голодовку это было дело-то. А у нее два чугуна картошки стоит вареной, вот эдаки, – показала мать, раскинув руки, –  под судником. Она на печке лежит. Я стала мыть около чугунов да картошечку прям нелупленую ем. Она что-то зашевырялась, на печке, я ее бросила в лохань. Думаю: она увидит. Вот какая жизнь-то была. Плохо было, плохо сыночек. Потом уж, когда отделились, зажили по-своему. А когда отец председателем стал, в колхозе, тут уж свекровь совсем по-другому запела. А сейчас молодым-то чего не хватает? Только живи, сами себе хозяева...

Мать взглянула на сына и замолчала, теребя пальцами суровое полотенце, которым вытирала руки.

Павел засмотрелся на мать. Невысокая, фигуристая, она до сих пор оставалась статной, не усохшей, как другие старушки ее возраста. И красивой – с тонкими, совсем не крестьянскими чертами лица, уверенной, горделивой осанкой. Можно представить, какой красавицей она была в молодости. Недаром отец увел ее от другого жениха чуть ли не из-под венца. Хорошо, что дочка его удалась лицом в мать. Только тоненькая, вверх тянется.

Словно подслушав мысли сына, мать подняла на него глаза и тихо спросила:

– Павлуш, а ты дочку видел?

– Нет еще, я же сразу к тебе. Завтра съезжу.

После чая с вишневым, тоже любимым Павлом вареньем, он посидел на крылечке, покурил, прислушиваясь к громыханию проезжавших по недалекой отсюда дороге машин. Встав, походил по огороду, посмотрел, какие столбы нужно сменить в изгороди. За это время картошка успела подсохнуть. Он перетаскал ее в кучу и накрыл ботвой. Попозже, уже в сумерках, разделся по пояс и, нагнувшись, помылся во дворе теплой водой, которую плескала ему на шею из ковша мать.

После ужина он ушел в переднюю, включил старенький магнитофон «Яузу-5» и, глядя через открытое окно в ночь, часа полтора курил и слушал бардовские песни: про гостиницу, тайгу, горы, сопки. И про это тоже:

Ну, поедем со мной, ну, поехали

В край забытого детского сна.

Белка ждет с золотыми орехами,

Белоснежка глядит из окна...

Не удержат нас за руки площади,

Не вернут нас вокзалы назад,

Только память ручонкою дочкиной

Осторожно погладит глаза...

Потом он еще почитал, лежа под старым, родным до боли из цветастых лоскутов одеялом, и под утро наконец заснул.