Мой Достоевский

 

Я вернулся из армии вновь на 6 курс Академии. До защиты диплома оставалась всего пара месяцев. Возвращаться к теме, которую мне уже утвердили два года тому назад, было скучно. Серия портретов ученых финно-угроведов, почти готовая, пылилась и была как-то далека от всего, что я пережил за эти два армейских года.

Убрав пыль и надраив полы в своей мастерской, я пил крепкий горький чай и мысленно перебирал в памяти всё смешное и грустное, что произошло со мной на службе.

Первое время казарменные порядки казались просто невыносимыми. После элитарного графического факультета Академии Художеств было трудно найти хоть какое-то взаимопонимание с солдатиками-сослуживцами, которых оторвали от трактора, комбайна или скотного двора. Для них я был «белой костью». Где-то по литературе это было уже знакомо. Ах да, Фёдор Михайлович! Это в его «Записках из мёртвого дома» есть подобное! Конечно, у меня была далеко не каторга, но при небольшом желании вполне можно было представить, что чувствовал Достоевский в Омском остроге. Служить стало гораздо интересней. Со мной в нарядах и ночных дежурствах незримо находился Фёдор Михайлович. Мы возвращались с ним к любимым страницам, угадывали в сослуживцах будущих или настоящих свидригайловых, карамазовых или мышкиных. Иногда мы с ним вспоминали протопопа Аввакума и патриарха Никона последних лет их жизни.

Казарма, в которой мне пришлось служить, оказалась казармой Первого Лейб-гвардии гусарского полка. Именно сюда приезжал не раз и Пушкин. Его ментор, генерал-майор Хомутов, герой 1812 года, чей портрет я видел в Эрмитаже, в Галерее героев Отечественной войны, был еще и командиром у поручика этого же полка Михаила Юрьевича Лермонтова. Позже я встретил его стихи, посвященные Хомутовой, дочери командира Лейб-гвардии гусарского полка…

Пожалуй, все это могло стать темой для моей графической серии… Я еще не знал, что может понадобиться мне для этого. Поэтому стал рисовать всё, что только имело хоть какое-то отношение к тому времени. Свечи, старые книги, посуду, коробки из-под табака, который курил Достоевский…

В костюмерной Академии я набрал одежду конца XIX века. Что-то развешивал по стенам мастерской, что-то примеривал сам, что-то одевал на редкого приятеля, забредавшего ко мне, и рисовал, рисовал, рисовал. Я работал по 22 часа в сутки. Два остававшихся часа с трудом заставлял себя поспать – здесь же в мастерской, положив под голову несколько книжек, завернутых в шарф. Через 26 дней, порядком измотав, я уже не знал, что еще можно было бы сделать. По всей мастерской валялись эскизы, натурные рисунки, композиционные формулы, а окончательного решения не было.

Как-то, почти под утро, когда я находился в каком-то полусне, ко мне зашел приятель и сказал: «Фёдор Михайлович согласился принять тебя…»

Мы быстро собрались и отправились к Достоевскому. В его квартире на Кузнечном у Литейного было примерно так же, как и в музейном варианте, но гораздо уютней. В глубоком полумраке только свет настольной лампы с зелёным абажуром слабо прорисовывал интерьер…

Он вышел в темно-зеленом халате со стегаными воротником и обшлагами, в мягких тапочках на босую ногу. Был явно недоволен и раздражен. Сквозь его редковатую бороду просвечивали ключицы. Казалось, его оторвали от важных дел. Он хмуро сел, переплетя сухие пальцы рук на колене и, глядя несколько в сторону, произнес: «Ну-с, милостивый государь…» Я было из вежливости заговорил о погоде, о природе, сгорая от стыда и понимая, что несу совсем не то, что нужно было бы… Он прервал меня, довольно отчужденно: «Сударь, стоило ли беспокоить друг друга разговорами о погоде и природе?» – «Конечно, нет!» – облегченно выдохнул я и стал раскладывать свои работы. Он нехотя разглядывал мои листы с эскизами, но понемногу, увлекаясь, стал реагировать на каждый из них то одобряя, то чуть хмурясь, как-то по особенному покашливая, давая понять то, что он чувствует.

Когда я показал ему один из своих любимых листов, посвященных Баден-Бадену, он, словно согрелся воспоминаниями, потеплел и, чуть усмехаясь, спросил: «Сам-то играл в рулетку?» – «Нет». – «Ну, так а чего ж?..» – «Понял…» И я отложил в сторону забракованный эскиз.

Когда мы завершили просмотр моих рисунков, Фёдор Михайлович был уже другим, каким-то более доверительным и проникновенным.

– Честно признаться, милостивый государь, я не очень был уверен, что вашему поколению будут важны и нужны те мучительные, «проклятые» вопросы, которыми я жил… Я очень рад, что они для вас существуют…

…Проснулся я у себя в мастерской. Все девять эскизов, им одобренные, лежали отдельно от полусотни вариантов, разбросанных по студии.

Почти неделю я отсыпался. Затем перегнал на литографские камни свои эскизы, напечатал необходимый тираж. Отнес их в Круглый зал Академии, где должна была состояться защита дипломов.

Действительный член Академии Художеств СССР профессор Ветрогонский с профессором Ломакиным рассматривали дипломные работы и, перекидываясь короткими фразами, наконец, подошли и к моим работам.

«А это кто?» – «Не знаю». – «Может, не наш?» – «Школа-то наша!» – «Это мои…» – предчувствуя неладное, отозвался я.

«А ты что: не в армии?»

«Уже нет».

«Ты смотри, сделал что хотел, не посоветовался… Смотри… Здесь Христос… здесь Библия… опять...» – «Как защищаться-то будешь? У тебя хоть есть оппонент, рецензент?» – «Нет». – «Так, …здесь гуляет NN, художественный редактор издательства «Просвещение», его и попросим».

NN выслушал мои размышления о жизни и творчестве Достоевского, сделал из своих губ утиную гузку и спросил: «Кто вам приказал делать Достоевского?»

«Никто. Им можно заболеть и только самому решать делать или нет… По приказу такое не делается».

«Это 2 балла! Я, конечно, постараюсь вытянуть на троечку, но это практически невозможно! Переделать вы уже ничего не успеете, защита завтра!»

Весть о моей двойке разлетелась с быстротою пули Дантеса.

Приходили утешить друзья. Казалось, за спиной уже были слышны усмешки недоброжелателей…

На защите NN стал читать какую-то книгу, цитировать Некрасова… Казалось, он сам вот-вот заснет от собственной унылости…

Наконец слово дали мне.

«Ни слова о Достоевском! Поблагодари и садись!» – прошипел в спину NN.

Я учился в Академии 6 лет и за это время не раз представлял свою защиту в лицах и красках, а теперь, по совету NN, я должен только поблагодарить и сесть? Нет! Я заговорил. Вот что я сказал о своих работах.

 

Мойка, 12

 

Дом Пушкина… Достоевский и отражение Дома Пушкина в волнах Мойки… Имя Пушкина для Достоевского было священным… В тот день, когда умер Пушкин, умерла мать Достоевского. Подросток Достоевский пришёл к отцу просить разрешения носить траур не только по маменьке, но и по Пушкину… Пушкин остался для Достоевского знаковой, символической фигурой, и в первом листе серии я попытался передать связь Достоевского с домом Пушкина, с отражением Мира Пушкина… Где-то более явно, где-то более искажённо мир Пушкина отразился в творчестве Достоевского… Самсон Вырин из «Станционного смотрителя» под лёгким пером гения Пушкина вошел в русскую литературу как новый литературный герой – «маленький человек»… Макар Девушкин – «маленький человек» Достоевского в «бедных людях» – это родной брат Самсона Вырина… Достоевский в своем «маленьком человеке» пошёл дальше – он нашёл, что у него есть «психология», он углубился в неё… В своем творчестве он нередко отталкивался, преображал и углублял пушкинские традиции, мотивы, а порой и пушкинских героев… В «Идиоте» Достоевского угадываются ситуация и атмосфера последней неоконченной пушкинской вещи – «Гости съезжались на дачу»…

«Пушкин – наше всё», – говорил Достоевский… Его блистательная речь при открытии памятника Пушкину в Москве, уже в конце жизни Федора Михайловича, свидетельствовала о том, что Пушкин для него был истоком Духа русской литературы, в который и он, Достоевский, вложил свой значительный вклад.

 

Письма

 

Молодой Достоевский начал писать, будучи еще курсантом Инженерного училища. Тогда он полагал, что русская литература будет развиваться по эпистолярному направлению, что этот жанр будет занимать ведущее место в русской литературе и считал, что за ним очень большое будущее… В этом листе я представил, что кто-то выбросил письма… они пролетают, шелестя, мимо окон петербургского колодца… какой-то надрыв, что-то случилось… едва виден женский портрет… два гусиных пёрышка – как намек зрителю… одно перо – один человек, два пёрышка – надежда на ответ…

 

В ночь перед арестом

 

Достоевский еще молод… только что была опубликована его первая великая вещь – «Бедные люди»… Некрасов хвалил её «Новый Гоголь родился!»

«У вас Гоголи как грибы рождаются!» – отвечал ему Белинский, но, прочитав рукопись, с радостью согласился с ним…

Достоевскому 27 лет… отставной поручик и начинающий писатель, которого признали Некрасов и Белинский… Он видел себя в эти дни в лучах славы… Его приглашали на различные вечера, званые обеды… В зеркале он мог видеть себя этакого лобастого, умненького, талантливого… Рука почти по-наполеоновски… Он даже чуть-чуть зазнался в это время. Известно, что, когда готовилась к печати его первая книга, он просил Некрасова каждую страницу обрамить золотым бордюром…

Окна квартиры Достоевского в доме Шилля, где он жил с таким же молодым писателем и художником Григоровичем, выходили на угол Исаакиевского собора… там располагались ангелы, держащие светильник… В ночь перед арестом петрашевца Достоевского в окна были видны ангелы с погашенным светильником… Слева тяжёлый книжный шкаф… всё-таки литература молодого Достоевского ещё книжная, ещё тяжела… Он, конечно, ещё не знает, что в такую же ночь, когда погашены светильники ангелов, его арестуют…

 

Семёновский плац

 

Молодого петрашевца Достоевского «за преступное предложение создать подпольную литографию» осудили на смертную казнь через расстреляние… Семёновский плац… Эшафот… три столба, врытые в землю, к которым должны были привязать осужденных на расстреляние… Достоевский был во второй группе… ему оставалось только три минуты жизни… Три столба… небо, как… нёбо монстра, и столбы, как клыки… Город, который сливается с эшафотом – место казни, где хотят лишить жизни молодого, талантливого, нервного писателя… Слева: человекоконь – жандармский офицер… пощады не будет… Справа: вороны, ждущие поживы… Может быть, так видел Достоевский место своей казни… плац, где должны были его расстрелять. В его творчестве этот момент еще не раз отзовется, не раз вспомнятся «три минуты до смертной казни».

 

Каторга

 

К счастью, расстрел отменили… Фёдор Достоевский был осуждён на 4 года каторги и годы солдатчины… Если три столба в предыдущем листе – это гражданская казнь для петрашевцев, то жизнь Достоевского на каторге представлялась ему как череда столбов – каждый день как казнь… Тупик из этих бесконечных столбов… Согбенно Фёдор Достоевский проходит череду каторжных дней, бережно прижимая к груди светлую книгу – Евангелие… Евангелие, которое подарила ему жена декабриста Фонвизина… Этап, с которым Достоевский был отправлен в Сибирь, остановился около столба, разделяющего Азию и Европу, близ Челябинска… в этот момент проезжала, возвращаясь от ссыльного декабриста Фонвизина, его супруга… Она остановилась около каторжан и спросила, есть ли грамотные… Достоевский откликнулся… она подарила ему Евангелие… С этим томиком Евангелия Достоевский прошёл всю каторгу, научил нескольких каторжан грамоте и всю оставшуюся жизнь прожил с этим Евангелием… Он открывал его ежедневно, вплоть до последнего дня… В этом листе, я думаю, каждый может увидеть своё… Порой нам кажется, что жизнь – это тупик из ежедневных неприятностей, казней, но… если у груди держишь книгу Веры – Евангелие – то можно пройти сквозь этот тупик, сквозь череду этих неприятностей…

 

Пророк

 

«Я дитя века, дитя сомнения и веры», – говорил о себе Достоевский. Верующий человек, считавший, что во всей мировой культуре было создано всего лишь два положительных образа – Иисус Христос и Дон Кихот… Много повредил вере Достоевского Белинский, стараясь разрушить его веру… Для Достоевского это было мучительно… За его головой – три столба – как память о трех минутах, которые разделяли жизнь и смерть… Теперь, в этом листе, они разделяют Иоанна Крестителя, дающего Веру, и голову мёртвого Христа с картины Гольбейна, полотно, которое ненавидел Достоевский… Гольбейн с немецкой пунктуальностью нарисовал труп Христа… Нелюбовь свою Достоевский объяснял тем, что «от этой картины Вера пропадает»… Здесь голова Христа Гольбейна как продолжение облаков… воздуха… Духа над Петербургом – «самым умышленным городом на свете», как говорил о нём Достоевский… Воздух, разрушающий Веру… Дух, разрушающий Веру… Он сам всю жизнь мучительно метался между Верой и Безверием… И нас порой в жизни часто преследуют такие мысли, когда кажется, что рушится Вера… но всегда есть свой Иоанн Креститель, который помогает вернуть Веру… «Я дитя времени, дитя сомнения и веры», – говорил о себе Достоевский…

 

Время

 

 Для Достоевского понятие времени было чем-то особенным… Иногда в своём творчестве секунду какого-то события он описывает на 20-ти страницах, как это было с Раскольниковым… В конце романа он пишет: «…прошло 15 лет»… Не важно, что там случилось… Редактор журнала «Время»… Когда журнал запретили, он открыл новый, который назывался «Эпоха»… на имя брата… Для Достоевского понятие времени было чем-то особенным… Достоевский и Часы… Большие часы… без стрелок… Время вообще… Окно, разделяющее Достоевского и Часы… Через крест оконной рамы – город… Дерево с обрубленными ветками… знак неразрешившихся возможностей… Достоевский смотрит на вас, словно спрашивая: «А что у вас со Временем? Какие отношения с большим Временем?..» Его взгляд заставляет каждого зрителя вспомнить о своих отношениях со Временем и взглядом на жизнь через Крест.

 

Рукописи

 

Последнее, что держал Достоевский в руках, перед самой смертью, – это была открытка с репродукцией картины «Динарий Кесаря»… Мытарь вопрошал Иисуса: «Кому отдавать денежку?..» Иисус же спросил его: «Чьё изображение на монете?» – «Кесаря…» – «Кесарю кесарево, Богу Богово…» О чём думал в последние минуты Достоевский?.. Пушкин, умирая, потрогал свои книги и сказал: «Вот мои единственные друзья…» Когда умирал Достоевский, рядом были и любящая жена, и дети, друзья, книги, лекарства, врачи… Но, тем не менее, последнее, что он держал в руках – открытка «Динарий Кесаря»… Что за этим стоит? О чем думал? Может быть, о том, что ему всю жизнь приходилось доказывать, что его литература чего-то стоит, и что за неё нужно было что-то платить? В своих  письмах он часто говорит о долгах. Его переписку порой тяжело читать – в них слишком много слов о деньгах… И в то же время на полях его рукописей есть рисунки готических соборов, как знак духовной высоты, аскетической устремлённости к Богу… Очки… уже как знак обострённого видения… Перо… если в начале серии оно мягким гусиным пёрышком, то теперь это уже больше похоже на скальпель хирурга… Две капли на обгоревшем листе бумаги – то ли крови, то ли чернил… Кто-то знает, что он умер от лёгочного кровотечения… кто-то может подумать, что это просто чернильные пятна… может, он писал кровью… Может, это две ситуации: большая капля – это как Иисус и Мытарь… и маленькая капля – Достоевский и Стелловский… Тот самый Стелловский, который пытался закабалить Достоевского в дни его работы над романом «Игрок»… Сквозь листы рукописей вновь просвечивает Небо казни… Мятый лист рукописи придавлен тяжелой Библией… «Всё-таки я верю!»

 

Апостол

 

Я представил себе, что пришёл поздно ночью к нему за советом… спросить у него о каких-то важных для меня, мучительных вопросах… Он открыл мне дверь… но смотрит уже как бы поверх меня… на тех, кто ещё придёт к нему со своими мучительными, «проклятыми» вопросами?.. Как жить?.. Его руки, сухие, почти птичьи, держат высокую свечу… Достоевский и сам как свеча… большой плед, наброшенный на плечи, напоминает нам, что он сам как апостол… Апостол для ищущих… Аминь.

 

 

Комиссия молчала. Классики советского искусства отводили глаза. Дегтярев, Бисти, Кириакиди, Курдов, Пономарев – я знал их творчество, мечтал увидеть их… но, конечно, не так…

Покачиваясь с пятки на носок, Председатель Союза Художников СССР Пономарев вздыхал, круглил глаза, поднимал брови…

– Ну, кто-то что-то хотел бы сказать… или как… ну, что ж… выносите!

Где-то через час нас собрали в кабинете у ректора, усадили на старинные кресла с золочеными подлокотниками и львиными мордами за громадным старинным столом с зеленым сукном. Стали объявлять оценки. Чем ближе фамилии списка с оценками приближались к моей, тем ниже опускалась моя голова. Конечно, не так хотелось закончить Академию! Не понуро…

– Алёшкин… пять! Решением Государственной комиссии серия литографий «Жизнь и творчество Фёдора Достоевского» выносится на соискание Большой золотой медали Академии Художеств СССР!!!

 

 

P.S. Через год, когда я уже был председателем правления Союза Художников Мордовии, пришло и известие, что Большая золотая медаль уменьшилась до Бронзовой медали АХ СССР, что тоже, пожалуй, неплохо.