"Супермен, который никогда не спасет весь мир..."

Современные рассказы

 

Георгий КОТОВ

 

ЛЕКАРЬ ДОРОГ

 

Наверно, это был ненормальный старик. Высокий, худой, словно жердь на обочине дороги. Пыль и запах выхлопных газов обдавали его, когда мимо проносились легкомысленные легковушки и важные, полные уверенности и достоинства грузовики – короли дорог. Старику нравился этот запах, сладковатый, упругий, словно отпечаток протектора, и он вдыхал его с наслаждением, – он был словно пропитан насквозь серым запахом дороги, вся одежда была пропитана этим запахом, все сухое, жилистое тело, все мысли.

Небо чистое, без единого облака. Лето. Солнце превращает асфальт в черную, липкую влагу. На голове старика красуется соломенная шляпа, которая когда-то принадлежала его сыну. Каждый день старик появляется на этой дороге. В руках у него ведро и кусок толстой доски. В ведре – земля или глина, которую он набирал в кювете и которой засыпал трещины и ямы на дороге, утрамбовывая доской. Машины проезжают здесь редко и многие водители знают старика – завидев издалека его худую фигурку, они почтительно притормаживают и сигналят, приветствуя его.

Сейчас на дороге было пустынно. Уходя на север, она набегала на холмы, сбегала с них, и с того места, где находился старик, просматривалась на много километров, – участок, убегавший на юг, был ровный, как стекло. Сама дорога была дрянь. Старик неторопливо и уверенно шагал по середине дороги, направляясь на север. Иногда он проходил за день столько километров, что оставлял позади не только памятник на обочине, за которым старик заботливо ухаживал в течение тринадцати лет, но и закусочную «Привал путника», где хозяин заведения, розовощекий татарин Равиль, предлагал дальнобойщикам шашлык из свинины и необходимые в дороге сигареты и лимонад.

Из-под полей соломенной шляпы пронзительные голубые глаза цепко скользили по поверхности дороги. Глубокие морщины на лице напоминали трещины на асфальте. Солнце, по-июльски безжалостное, раскалило дорогу до такой степени, что старику казалось: сквозь подошвы стареньких кед, которые, как и шляпа, достались ему от сына, он чувствует обжигающий жар.

Оглянувшись, старик увидел приближавшуюся к нему машину и свернул на обочину. До машины было километра полтора, но по тому, как она быстро приближалась, становилось ясно: за рулем – лихач.

Старик, остановившись, неодобрительно смотрел на приближавшийся автомобиль. Голубой седан, отечественного производства, с темными стеклами, пронесся мимо, не притормаживая.

– И куда ты так гонишь? – принялся выговаривать старик. Его никто не слушал. Его некому было слушать на этой пустынной дороге. – За смертью гонишься? Здесь разрешается ползти со скоростью шестьдесят километров в час, не больше, а ты гонишь, как пить дать, под сто сорок. Так можно и не доехать, куда торопишься. Ну, куда ты спешишь? К любимой девушке, приятель? Если будешь так гнать, она тебя не дождется. С дорогой не шути. Лучше сбавь скорость, и громкость своего приемника убавь... Дорога требует к себе внимательного отношения, почтения. Дорога и смерть – это две родные сестрички...

Машина скрылась из виду, старик отправился дальше. Заметив через несколько шагов небольшую щербинку в асфальте, он спустился с дороги в кювет, где за покрытыми пылью репейниками и полынью, один вид которой вызывал горечь во рту, начинались пшеничные поля, и набрал в ведро свежей земли. Засыпав ею щербинку, он несколько раз наступил на землю, придавил, а затем тщательно утрамбовал доской. На дороге было пустынно, тихо, и лишь звуки ударов дерева о землю и асфальт сопровождали оханье, вырывавшееся из старческой груди.

Закончив, старик удовлетворенно крякнул и, высыпав из ведра остатки земли в кювет, отправился дальше, разговаривая сам с собой:

– Не умеют у нас строить дороги, это уж точно. Никогда не научатся в этой Богом забытой стране. Дороги никого не интересуют. Люди никого не интересуют. Никто никого не интересует... Дороги... Разве это дороги? Одна видимость, мираж. Слой асфальта тонкий, словно скряга бутерброд маслом намазал, и на нем быстро появляются трещины, а затем он и вовсе расползается, словно гнилая тряпка... Земля... Что земля... Если хорошенько утрамбовать, ее хватает на несколько дней, пока покрышки не превратят ее в пыль, а уж если жара спадает и идет дождь, ее и вовсе смывает в два счета. Дождь для такой отвратительной дороги, как эта, хуже всего. Он вымывает из трещин мою землю, и сама дорога становится во время дождя скользкой, как зимой, и случается много аварий... Зимой и во время дождя смерть особенно алчно собирает свой урожай. На плохих дорогах, как эта, у нее всегда хороший урожай...

Снова показался автомобиль. На этот раз он ехал с севера, навстречу, километров под сто. Особо водитель не гнал, но скорость превышал однозначно. Старик встал на обочине и проводил глазами красный, видавший виды «БМВ».

– Хорошая машина, – произнес старик. – Но красный цвет для автомобиля неприемлем. Красный цвет таит в себе опасность, притягивает ее, как магнитом. На дороге это ни к чему... И это не сам я выдумал, про то, что красный цвет притягивает опасность, вычитал в журнале «За рулем», целая стопка лежит дома на телевизоре, и иногда я перелистываю все эти журналы. Может быть, я делаю это потому, что «За рулем» – хороший журнал, а может, потому, что когда-то эти журналы читал мой сын. Ему нравилось читать «За рулем», интересоваться автомобилями, и вообще любил он это дело, покупал каждый свежий номер, у Равиля. Да, ходил к нему пешком за каждым номером и надеялся когда-нибудь стать автомобилистом... А как же иначе? Его любимыми игрушками в детстве были автомобили, и всегда в день получки я покупал ему какой-нибудь шикарный грузовик с жестяным кузовом, открывающимися дверцами и поднимающимся капотом, под которым прятался крохотный игрушечный двигатель. Много лет прошло с тех пор, но я все помню ясно, словно вчера это было...

Старик закурил, поплелся под знойным солнцем дальше. Ведро в его руке поскрипывало. По морщинистому лицу катились капли пота, добираясь до загорелой жилистой шеи.

– Да, «БМВ» – хорошая машина, очень хорошая. Немцы умеют делать и автомобили, и дороги. Они все умеют. Почему ничего не умеем мы, русские? Потому что мы хуже немцев или по какой-то другой причине? Может, потому что мы просто лентяи?.. «БМВ» – хорошая машина, да, – повторил он. – Но что толку в хорошей машине, если правой фары как не бывало. Никуда не годное дело. Сейчас день, ладно, а ночью? Едешь «одноглазый», словно мотоциклет, и авария в любой момент может отправить тебя к Господу Богу. Дорога – самый быстрый и самый верный путь к Господу Богу. И поворотника нет. Разве это дело? Совсем не дело. Отправляться в дорогу без фары и поворотника равносильно самоубийству. Если разбил фару с поворотником, обратись к Лекарю. У каждой вещи в природе должен быть Лекарь. Ветеринар – лечит животных, слесарь – лечит автомобили. Тот, кто лечит людей, лучший Лекарь, а я, выходит, Лекарь дорог... Впрочем, какой из меня Лекарь? Так, нянька, сестра милосердия... Настоящие Лекари, дорожники, приезжают редко, когда нужно класть новый асфальт, а что творится на дороге в остальное время, им плевать. Наплевать им на дорогу, на все эти ямы и трещины. На то, что из-за них происходят в основном все аварии. Наплевать им на все. На всех. В этой стране всем на всех наплевать...

Утверждая это, старик был не прав, наглядным примером подтверждая, что в этой стране бывают исключения. Например, ему было не наплевать на всех этих людей, проезжающих по дороге в легковушках и грузовиках, он жалел каждого, думал о нем, представлял его семью, детей и искренне желал, чтобы он доехал до места и вернулся к тем, кто любит его и ждет. Наверно, это был ненормальный старик. Но он был добрый, очень добрый. Каждый день последние тринадцать лет он приходил на свою дорогу, забивал землей и щебнем трещины в асфальте, подбирал мусор, – зимой он посыпал лед песком, весной и осенью выбрасывал на обочину грязь. Как мог, облегчал участь водителей. Постоянный и бескорыстный, он был словно Ангел-хранитель этой дороги, вернее, участка, который успевал обойти и «отремонтировать» за день. Старик сам признавал малоэффективность своей работы, но мысль, что он приносит кому-то крупицу добра, вдохновляла его трудиться изо дня в день, не признавая ни праздников, ни выходных.

«Эка важность – праздник, – говорил он себе, ковыляя по дороге в день Нового года, Рождества или 9 Мая. – Праздники, почитай, у нас каждый день, но разве это дело? Нужно же кому-то работать, нужно кому-то не веселиться и не пить!»

Скоро старика догнал «КамАЗ» с прицепом. Через два дня он будет проезжать в обратном направлении, тяжело груженный консервами, упаковками с чаем и кофе. Водитель грузовика, добродушный здоровяк с пышными усами кавалериста, притормозив, медленно покатил рядом.

– Привет, старик!

Старик приветливо кивнул, не останавливаясь и продолжая важно вышагивать по дороге. Кеды с налипшим на подошвы гудроном выбивали пыль из обочины, словно из старого, давно не чищенного ковра.

– Все коптишь небо, старик?

– Копчу, – ответил старик, нисколько не обидевшись. Усатый дальнобойщик нравился ему, хотя старик не знал даже его имени. Он часто здесь проезжал. Добродушный, всегда улыбчивый. Однажды он подарил старику большую банку кофе, и старик, хотя банка давно опустела, неизменно отвечал, что нет, не кончился. Банка давно была пуста, но старику почему-то было стыдно признаваться в этом. Старику казалось, что не следует злоупотреблять дружескими отношениями и говорить, что кофе давно кончился и в банке теперь лежит всякая ерунда. Он и ту, первую, банку не хотел брать, но водителю старик тоже нравился, и он, хитрец, сделал вид, что вроде бы уезжает, но через несколько метров остановился и поставил банку с кофе прямо на дорогу. И уехал. Старику не оставалось ничего другого, как взять кофе и мысленно поблагодарить человека, который, сидя за баранкой грузовика, зарабатывал свой нелегкий хлеб. Старик знал, что у него двое детишек – мальчик пяти лет и девочка девяти. Усатый водитель любил их, любил, притормаживая, рассказывать о них, и от этого он нравился старику еще больше.

– Как твой парень? – спросил старик. – Полегче ему? – у мальчика была астма, старик знал это, и в такое время, когда повсюду лежал тополиный пух, словно снег, у мальчика наступало обострение. Старик никогда не видел мальчика, сына усатого дальнобойщика, но он жалел его, как родного внука, и однажды попросил передать ему пару больших, сочных яблок, и еще – игрушечный грузовик, оставшийся от сына. Старик ждал время, когда яблоки поспеют в этом году и он снова передаст мальчику – на этот раз целую авоську. Он уже приготовил ее, авоську эту, похожую на маленькую рыболовную сеть, и она лежит в той самой банке из-под кофе. Когда яблоки созреют, старик наберет самых крупных, самых ярких, самых лучших, сложит в авоську и будет ждать, вышагивая по дороге, когда покажется знакомый грузовик. Тогда он отдаст яблоки водителю и попросит передать его сынишке. Пятилетний кроха, и уже – астма, болезнь страшная и пока неизлечимая. Старик от всей души жалел мальчика и иногда представлял, как тот лежит в комнате на большой кровати, задыхается, и на столике возле кровати стоят пузырьки с разными лекарствами, и форточки закрыты, чтобы в комнату не залетел тополиный пух.

– Спасибо, полегче, – ответил водитель. – Он у меня молодец вот только слабый. С рождения он такой. Девочка очень здоровая а он – нет, слабый.

– Проклятая болезнь, – сказал старик.

– Проклятая, – подтвердил водитель.

– Везде нужен Лекарь, – сказал старик. – Везде.

Усатый водитель посигналил на прощание, а потом прибавил газу. Ему нужно было ехать еще добрых полтысячи километров.

Старик после этого дважды спускался с обочины в кювет, набирал землю, обязательно сырую, липкую, и занимался делом, приговаривая:

– Не умеют у нас строить дороги. И никогда не умели. Ремонтируют тоже редко. Наставят заплаток, и все. Ну да, а как же? Денег в правительстве на дороги нет, у них ни на что денег нет. Ни на кого нет. Ни на живых, ни на мертвых...

Через пару часов старик был у памятника, железного, свежевыкрашенного на прошлой неделе. На памятнике под оргстеклом – фотография молодого парня. Почти каждый день старик тщательно протирает от пыли памятник, стекло, потом садится на лавочку рядом и, глядя на фотографию, вспоминает своего сына живым. Вспоминает, как увидел его впервые в роддоме, через стекло, на руках своей жены, как держал за руку, помогая делать первые шаги, как любил и уважал это крохотное, быстро взрослевшее существо, как мечтал умереть в окружении сына и внуков. Старик о многом вспоминал и долго, задумчиво курил. Его сын, улыбаясь, смотрел на него с фотографии и как будто говорил: «Не грусти, отец, все будет хорошо». Старик в это не верил. Сын мертв тринадцатый год, и теперь старику никогда не будет хорошо. Все мечты, вся вера умерла вместе с сыном. Сам он стар и дряхл, и главная мечта его – отправиться к сыну. Сын мертв, да, настоящую могилу его, на деревенском кладбище, старик почти не навещал, любил приходить сюда, где много лет назад валялось окровавленное тело его сына, валялось на этом самом месте, на обочине, и вся одежда у него была в крови, и придорожная трава тоже была в крови.

Когда старик сидел на этой лавочке, возле памятника, ему казалось, что его сын – живой и находится с ним рядом. Он понимал, что это не так, но иногда ему хотелось думать, что ничего этого не было, ни окровавленной травы, ни смерти любимого человека. Иногда ему хотелось думать, что этот железный памятник не напоминание о когда-то случившейся здесь трагедии, а – обычный дорожный знак.

Накурившись, насмотревшись на фотографию сына, старик поднялся. Нужно было идти. Лечить дорогу. Она всегда в этом нуждалась, каждый день. По крайней мере, он так думал. Старик бросил окурок и пустую пачку сигарет.

Солнце припекало все сильнее. Старик подумал, что ему обязательно нужно дойти до закусочной, где он купит сигареты и напьется холодной воды. Равиль, розовощекий хозяин закусочной, не очень ему нравился, но выбора не было – это было единственное торговое заведение на много километров вокруг. В их деревне, полувымершем, жалком островке, где в старых, покосившихся домах доживали свой век дряхлые, никому не нужные люди, магазина тоже не было.

Не успел старик сделать пару шагов, как возле него остановилась шикарная машина с откидным верхом. В кабриолете сидели двое – парень и девушка. Парень – за рулем, оба в черных, от солнца, очках.

– Здравствуйте, – вежливо сказала девушка и сняла очки, под которыми прятались красивые карие глаза. – Скажите, пожалуйста, есть здесь где-нибудь заправка? У нас кончается бензин.

– На двадцать километров хватит? – спросил старик.

– Хватит, – с сомнением произнес парень. Очки он не стал снимать.

– Скоро будет закусочная «Привал путника», а через двадцать километров от нее заправка, и запомните, что следующая – через сто пятьдесят километров от нее. Вот так. Обязательно залейте полный бак.

– Обязательно, – сказал парень, и машина, с покрытыми пылью и горячими от солнца боками, покатила дальше, в неизвестность. Впервые старик видел здесь эту машину.

Наверно, путешествуют, – сказал он. – Но разве можно отправляться в дальнюю дорогу с пустым баком? Никак нельзя... Машина всегда должна быть исправна и всегда должна быть с полным баком, полная канистра с бензином всегда должна лежать в багажнике... Хорошая девушка. Красивая. И глаза тоже красивые. Мой сын, если бы был жив, если бы его не забрала дорога, тоже мог бы найти себе такую красавицу и жениться. Да. Почему нет? У них появились бы детишки, мои внуки, и на нашей единственной, пустынной улице раздавались бы, как раньше, детские голоса и смех. Что может быть лучше счастливого детского смеха? Ничего... Но сына нет, его забрала дорога, молодежи в селе нет – кто в городе, кто, как и мой сын, на кладбище, и детский смех будет звучать лишь в моем воображении... Нехорошо это, очень нехорошо... Сперва вымрет наша деревня, потом – вся Россия. Что, тогда останутся на свете лишь немцы да японцы? Почему мы такие? Не такие, как все? Почему нам наплевать на всех? Почему нам наплевать на самих себя? Почему мы ничего не умеем делать? Немцы и японцы научились делать хорошие машины, а мы – нет. И никогда не научимся. Почему? Не знаю. Никто не знает. Знаю одно: наша деревня скоро вымрет. Выходит, они, немцы и японцы, умные, а мы – дураки. Правильно говорят, в России две беды...

Заделав на дороге несколько трещин и протерев от пыли все попавшиеся на пути знаки и указатели, старик наконец-то добрался до закусочной. У входа стоял знакомый кабриолет и несколько грузовиков. Посетители, кроме девушки и парня в очках, незнакомые.

Девушка, увидев старика, улыбнулась ему. Они сидели за столиком и ждали своего заказа. Шашлыки Равиль готовил отличные.

Старик улыбнулся девушке в ответ, подумав, что, скорее всего, у нее не только красивые глаза, но и доброе сердце и когда-то она станет хорошей женой.

Равиль поздоровался с новым посетителем. Налил по его просьбе стакан холодной воды и бросил на прилавок пачку дешевых сигарет без фильтра.

Старик пересчитал сдачу и вместе с сигаретами спрятал в карман. Многие из посетителей смотрели на него с удивлением. Он не был похож ни на водителя-дальнобойщика, ни на беспечного путешественника в легковушке. Он казался здесь чужим.

Равиль поставил перед парнем и девушкой два стакана с апельсиновым соком и, заметив, что девушка смотрит на старика, наклонился и зашептал:

– Сумасшедший. Бельмо на глазу. Его здесь все знают, называют Лекарем дороги. Каждый день он заделывает трещины в асфальте, но разве земля – подходящий для этого материал? Может, видели неподалеку отсюда памятник на обочине? На том месте много лет назад погиб сын старика. Пьяница он был, конченый человек. Шел ночью по дороге откуда-то и его сбил автомобиль. Насмерть. А может, и не сбивал автомобиль, какие-нибудь приятели – друзья по бутылке – избили его до смерти. С тех пор старик спятил... Что-нибудь еще, пока жарится мясо?

– Пачку «Мальборо», пожалуйста, – сказал парень.

Девушка продолжала смотреть на старика. Взгляд у нее сделался очень серьезным.

Прежде чем выйти, старик снова посмотрел на девушку. Улыбнулся ей.

– Ты ему понравилась, – сказал парень и засмеялся. Девушка улыбнулась. Не своему парню, а этому сумасшедшему старику. Улыбка у нее была красивая, добрая, белозубая.

Подошел Равиль.

– Пожалуйста, ваши сигареты.

– Сколько с меня? – спросил парень.

– Я потом посчитаю за все, – ответил розовощекий хозяин закусочной и добавил: – Старик этот... Иногда он покупает «За рулем». «Клаксон» и «Авторевю» почему-то игнорирует. Черт знает, что у него на уме, у этого Лекаря дорог...

Девушка, улыбаясь, смотрела на дверь, в которую только что вышел старик. На улице было очень жарко. И в закусочной тоже было жарко.

Старика ждала дорога.

 

СУПЕРМЕН, КОТОРЫЙ НИКОГДА

НЕ СПАСЕТ ВЕСЬ МИР

 

Когда я вел свою Аленку на аборт, из головы у меня почему-то не выходил один мой старый приятель, любитель дешевых боевиков с громкими названиями. Я встретил его пару недель назад. Он нес из видеопроката кассету с подходящим названием «Супермен, который спасет весь мир». Он любил смотреть фильмы на один мотив, где похитить, так президента, а уж если спасти, так сразу весь мир.

Мы с ним поговорили пять минут, но дело даже не в этом, и подробностей того разговора я не помню. Но название «Супермен, который спасет весь мир» я запомнил, и сейчас оно не выходило у меня из головы.

Аленка шагала рядом, в глаза старалась не смотреть – доигрались. Срок был большой, но еще возможный, чтобы сделать ей чистку – словечко, которым козырнула ее мамаша, медицинская сестра и инициатор, раз уж на то пошло, аборта.

Мы не были расписаны, жили вместе второй год, но ее мамаше я, видимо, не очень нравился, потому что рядом со своей дочкой она желала видеть не нищего молодого журналиста, а богатенького нового русского.

С тем, что мы жили вместе, она еще мирилась, но вот смириться с беременностью не пожелала ни в какую. Не знаю, что она там Аленке напела, но разговор возымел свое действие: произвести на свет мне наследника она категорически отказалась.

«Я – молодая, ты – тоже. Нам сейчас надо себя найти в жизни, а ребенок будет только помехой», – было одним из ее аргументов.

Я молчал. Ребенка, честно говоря, мне хотелось давно, но я понимал, что в данный момент он действительно будет только мешать. Если уж не мешать, то бедствовать вместе с нами точно. Зарплата у меня нищенская (хотя и тешу себя третий год надеждой написать бестселлер и загрести на этом деле кучу денег), Аленка учится, так что живем не живем – перебиваемся...

Еще я понимал, что наша связь – явление временное, и Аленка не хочет отягощать свое будущее ребенком от меня. Мы не любили, но и нам не было так уж плохо друг с другом.

Мы подходили к больнице, где нас должна была ждать ее мамаша, а я спрашивал в который раз:

– Ты подумала?

– Да, я подумала, Сергей.

– Хорошо подумала?

– Очень.

– И что ты надумала?

– То, что сейчас и собираюсь сделать.

– Тебе будет больно.

– Мне сделают обезболивающий укол. Ты же знаешь, будет делать мамина подруга.

– Да, я знаю.

– И не дуйся на меня. Я виновата, да. Но и ты тоже. Нужно было предохраняться...

Я молчал, чувствуя за собой вину. Хотя виноваты были оба. Раньше мы пользовались презервативами, и когда выбрасывали в унитаз использованную резинку, шутили: «Опять ребенка утопили!» И нам было смешно. Потом как-то приловчились обходиться. И вот результат.

Почему-то сейчас мне было не до смеха. Аленке тоже.

– Ну, что? – спросила она, остановившись в дверях. – Что хочешь сказать? Хочешь стать папашей? И будешь помогать мне ночами нянчить малыша, стирать пеленки, вместо того, чтобы сидеть и стучать до утра на своей чертовой машинке?

Я молчал, не зная, что ответить. Малыша мне хотелось. Но нянчить его, слушая нескончаемый крик, и стирать пеленки – не очень. К тому же действительно до полночи сижу над своей книгой, стучу, как дятел, на машинке.

– А я брошу учебу и стану нянечкой и домработницей в одном лице? Такого желания у меня нет!

– А какое есть? – спросил я.

Не ответив, Аленка открыла дверь и быстро прошла, так что дверь захлопнулась прямо перед моим носом. Я открыл ее вторично и тоже вошел.

Аленкина мамаша, круглая, с противными поросячьими глазками, уже снимала с нее пальто и тащила Аленку за собой в кабинет. На меня она даже не взглянула, а я с ней и здороваться не стал. Аленка улыбнулась мне.

Я сел в вестибюле в кресло и прождал часа три, пока Аленка, бледная, с мутными глазами и очень серьезная, не вышла в сопровождении своей противной мамаши.

Только сейчас мамаша удостоила меня внимания.

– Все хорошо прошло! – сообщила она мне. – Обычно здесь оставляют на рр... – что-то в горле у нее зарычало, и я подождал, пока она прокашляется, – ...на ночь. Хотя положено на три дня. Но ей разрешили уйти домой прямо сейчас, она немного полежала и отдохнула. Ей два укола сделали, она в себя еще прийти не может. Что, Ален, больно не было?

Аленка помотала головой. Ей не было больно, да и сейчас даже разговаривать не хотелось.

– Ну, слава Богу, – снова заявила мамаша. – Теперь нужно будет Ирине Сергеевне купить за чистку (опять это слово! Нельзя было обойтись?) шампанское и коробку конфет. Ты позаботишься об этом, а я потом отнесу.

Я кивнул, с ненавистью глядя на мамашу. Мамаша, сурово на меня взглянув, расплатилась сама. У меня денег не было.

Аленка дома сразу же легла и со мной почти не разговаривала. Мне тоже не хотелось с ней разговаривать. И писать свою книгу дальше тоже не хотелось. Я думал о своем приятеле, вернее, о его кассете. «Супермен, который спасет весь мир».

Аленка молчала долго, а потом, всхлипнув, сказала:

– Это был мальчик! – и расплакалась.

Может быть, мне надо было подойти обнять и говорить слова утешения, вроде: «Все хорошо, все хорошо, все будет хорошо. Ты отучишься, я напишу свою книгу, за которую какое-нибудь издательство отвалит мне кучу бабок, и тогда мы заведем себе малыша. Тоже мальчика...», но я не подходил и ничего не говорил. Я знал, что все плохо и что уже ничего того, что я смогу ей наобещать, не будет никогда. Из головы не выходило это дурацкое название. «Супермен, который спасет весь мир».

Каждый день во всем мире делают чистку, наверное, тысячам женщин, – думал я. – И у каждой есть причина, чтобы не заводить ребенка. Наверное, все это от бедности, нищеты и убожества, но кто знает, кем бы мог стать тот беззащитный комочек слизи, что вычищает безжалостная рука гинеколога. Может быть, самим Суперменом, который мог бы спасти весь мир.

Кресло. Раздвинутые ноги. Руки гинеколога в резиновых перчатках. Кто убийца – он или та, что сидит перед ним? А может, действительно, все дело в обстоятельствах? И именно они – причина того, что на свет никогда не появится новый Моцарт и новый Шекспир. Новый Супермен, который мог бы, но никогда не спасет весь мир. Безжалостная рука в резиновой перчатке вычищает их в зародыше, а на свет появляются другие – новый Джек Потрошитель, новый Гитлер, новый Берия, новый Андрей Чикатило. Кто все это сможет остановить и изменить? Никто! Потому что зародыш Супермена уже вычищен безжалостной рукой в резиновой перчатке...

Аленка продолжала плакать. Я продолжал молчать.

Говорят, если убить кошку, в доме семь лет будут одни несчастья. А если убить человека? Если убить зародыш Супермена, который мог бы спасти весь мир? Наверное, несчастья будут преследовать не семь лет, а всю жизнь. Всегда.

Я достал свою машинку и вставил чистый лист, хотя мне со всем не хотелось писать.

Аленка продолжала плакать. Я знал, что нас ждет впереди.

 

шестерка

 

Его расстреляли днем, на глазах многочисленных свидетелей. Он сидел в машине, когда подбежал человек в надвинутой на глаза спортивной шапочке и открыл стрельбу из «Калашникова». Потом бросил в лучших традициях жанра автомат на месте преступления и скрылся.

Он умер. Две пули в грудь и две в голову не оставили ему ни одного шанса. Мгновенная смерть.

Он не был крутым, не был одним из Крестных Отцов нашего города, обыкновенная шестерка: восемнадцать лет, короткая стрижка и презрительный прищур холодных глаз – так в нашем городе смотрят на окружающий мир бандиты, заслуженные авторитеты, на них равняется молодежь. И он туда же, не был исключением, связался с авторитетом Н., тридцати шести лет от роду, и был доволен, когда тот проявлял к нему видимое уважение, лицемерно улыбаясь и называя братишкой, доверял мыть свою машину и иногда давал поколесить на ней по двору, – сам авторитет снимал в квартире на пять семей комнату в доме напротив.

Его лицо сияло, когда он усаживался на кожаное сиденье черного «БМВ» и медленно раскатывал по нашему двору, старательно объезжая мусорные баки и не обращая внимания на нервную старуху из 35-ой квартиры, которая неизменно пыталась обломком хоккейной клюшки «Спринт» ткнуть автомобилю в бок. Старухам наплевать на бандитов и их шикарные авто, им нужно сидеть спокойно на лавочке возле подъезда и слушать не тарахтенье бандитского «БМВ», а разговор о том, что снова поднялись цены и поднимутся еще, вспоминать умерших детей и расспрашивать, когда пенсия, у почтальона с тощей сумкой, потому что никто ничего не выписывает.

Старухе из 35-ой квартиры и на него было наплевать, но когда он, нарядный, в костюме и блестящих ботинках, лежал в гробу у своего подъезда, все же подошла и взглянула. Раньше он неизменно щеголял в спортивном костюме и кроссовках, а теперь был при параде, приготовился к встрече с Богом, не подобает идти к Нему, словно на тренировку.

Взглянула старуха на него с интересом, наверно, удивилась, что он такой молодой лежит в гробу, а она, старая ведьма, все еще коптит белый свет, а потом поковыляла прочь, опираясь на свой обломок хоккейной клюшки «Спринт». А на что, собственно, было смотреть?

Лицо у него было закрыто марлей, потому что пули наделали делов, разнесли полголовы. Патологоанатом, проводивший вскрытие, кое-как собрал ее, сшил кое-как, чтобы можно было закрыть марлей, и махнул рукой – больше ничего нельзя было сделать. Бандитам и умирать по-бандитски, по-бандитски и лежать в гробу, с куском марли вместо лица. А куда деваться? Бандиты всегда что-то делят, всегда спорят.

Да и не было никакого спора. Его пристрелили по ошибке, перепутали с авторитетом, когда он сидел в его машине и наслаждался музыкой и запахом кожаных сидений. Старуха из 35-ой квартиры приходила на него взглянуть, а вот авторитет на похороны своей шестерки прийти не посчитал нужным и больше в нашем дворе не появлялся, наверно, нашел другую квартиру или комнату.

Жизнь у бандитов хлопотная, и своих шестерок они не провожают в последний путь. Не принято это у них.

 

 

Санди Саба

 

СИОНСКАЯ СКАМЕЙКА

 

1

 

В черных улицах мотался

пьяный человек.

а потом он удивлялся

когда выпал снег…[1]

 

Колеса поезда стучали, словно сердечный метроном: тук-тук, тук-тук, тук-тук. Правда, у этого сердечного метронома была явная аритмия – стук то затихал, то возобновлялся минуты на две-три, чтобы затем смолкнуть опять. Такая аритмия действовала на нервы. По делу – стучал бы себе и стучал на здоровье, не прерываясь. А то замолчит, только привыкнешь к тишине – он ба-бах. Или наоборот. Даже жутко – впечатление, будто собственное сердце остановилось.

Именно из-за этого метронома Владимир Нечаев никогда не мог заснуть полноценным сном в поездах. Сейчас он даже немного жалел, что выкупил все купе. Желал собраться с мыслями, побыть в одиночестве – многолюдье вокруг так надоело, он искал уединения. Вот и получил. Ей-ей, наши желания порой вредны тем, что иногда исполняются в точности до миллиметра.

Пейзаж за окном каруселил, показывая практически одну и ту же картинку через каждый километр. Осенний полуголый лес. Деревья стояли-дремали. Как мертвые. «И я почти как мертвый, только у них будет весна, а у меня...» – хмыкнул одинокий пассажир.

«Смишно», – с ударением на первом слоге произнес Владимир. В детстве он любил коверкать слова: полотенце – лопотенце, королева – колорева и пр., переставляя слоги, ударения или заменяя одни гласные другими. С возрастом привычка исчезла, оставив после себя одно слово-атавизм – «смишно» – с ударением на первом слоге. И означало оно нелепость происходящего и зачастую имело самоиронический оттенок – как признание сделанной собственной глупости.

Владимир хотел перебраться с одного места на другое – раздумал. Зачем? Смишно! Посмотрел за окно – лес сменился полем, но краски те же. Исполнение желаний опасно для вашего здоровья. Особенно если есть воля, есть цель, есть простое «хочу», которое совпадает с не менее простым «могу». «Хочу-могу» дает вкупе фантастические результаты. Только зачем мне это «хочу-могу»? Ох уж эти интеллигентские заморочки, особенно если впряжены в одну пару с коммерческой жилкой.

Ну, пошел поток сознания – «чапаевская пустота». А ведь еще неделю назад он и не думал об этом – вернее, мысли приходили, но он гнал их подальше – и без того хлопот хватало. У него было все, что и должно быть у преуспевающего коммерсанта: процветающий бизнес, связи, красавица-жена. Да почему было – есть и сейчас, ничего из этого не потеряно. Вот уж точно – человек совершенно не ценит то, что у него есть, зато переживает из-за неудач, из-за несбывшихся желаний. «Дурью ты маешься, запомни – в мире нет неудачников, в мире есть люди, которые не ценят удачу, принимая ее как само собой разумеющееся», – говорил Владимиру один из его компаньонов. Между прочим, умнейший человек, депутат Госдумы. Ну да, циникам хорошо, нет долга, нет угрызений совести. А тут «мильон терзаний». А чего грустить, если...

Только вот при всей успешности бизнеса Нечаев не чувствовал к нему никакой тяги. Говорят, свою работу надо любить – он ее ненавидел. Все время чувствовал, что занимается чем-то грязным – и не зарабатывает деньги, а обманывает.

Владимир понимал, что занимается не своим делом, общается не со своим кругом. Нет, он бы не сказал, что этот круг совсем ему противен – там тоже есть друзья. И все же это не то, не то...

Хотя, тринадцать лет назад (ого, целая чертова дюжина накапала!) было то же самое. Тогда коммерцией и не пахло, он подрабатывал на заводе, но мысли были те же. Или у него характер такой, что чем бы он ни занялся – все будет не то. Смишно!

Впрочем, тринадцать лет назад он думал иное – если честно признаться. Стыдно быть нищим, хоть и честным. Стыдно считать копейки в своем кармане и завидовать рублям в чужом. Стыдно стрелять червонец до зарплаты, потому что не хватает на хлеб. Стыдно, вкалывая по шесть дней в неделю, зарабатывать гроши. Стыдно экономить на подарке матери, чтобы прийти к подруге на свидание с букетом роз. Стыдно-стыдно-стыдно!!!

Тогда он принял решение. Теперь ему вроде бы не должно быть стыдно. А ему все равно стыдно. Хотя бы за то, что он богатый, а отец, вкалывавший сорок с лишним лет на заводе и заработавший кучу болезней на ртутном производстве, получает от государства такой мизер, что стыдно-стыдно-стыдно за свои доходы. Отец гордится сыном, но денег ни за что не попросит.

За окном пошел мелкий дождик – проводник принес чай. Пассажир долго не пил его – Владимир любил чай или кофе лишь слегка подогретый. Но тут задумался и перемудрил – чай стал слишком холодным.

В юности Володя Нечаев писал стихи. По отзывам – очень даже недурные. Посылал в журнал «Смена». К его великому удивлению, опубликовали. Знающие люди советовали не бросать занятия поэзией. «В нашем захолустье мало таких талантов — не закапывай его». А вот, похоже, закопал – и за это стыдно. Смишно – ну какой из него поэт...

Любовь и печаль  

это как ночной дождь

былого не жаль

настоящего жаль

крапинки капель

на мутном стекле

остывший чай

на белом столе

дорога-свиданье

пустой разговор

случайные карты  

судьбы приговор.

 

Вот и крапинки капель, и остывший чай на белом столе, и пустые мысли-разговор в голове. К слову, с этим стихотворением произошла любопытная история. Когда Володя его написал, то у него были очень проблемные отношения с пунктуацией, из всех знаков он признавал только точки и тире, совершенно игнорируя запятые. И в этом стихотворении решил обойтись без них. Корректора расставят – однако редактор литературного сборника принял отсутствие запятых за поэтический изыск и строго-настрого запретил корректорам ставить какие бы то ни было знаки препинания, кро­ме авторских. А потом какой-нибудь доктор филологии будет разбирать эти стихи и восхищаться постановкой знаков препинания. Смишно!

Утром Владимир будет в Летягино, и что? Что он там забыл? Его там никто не ждет. Родных он давно перевез к себе. А друзья – они, поди, и не помнят уже Вовчика Нечаева. И похвалиться не перед кем, что у него есть все – деньги, репутация, карьера, красавица-жена.

Однако, если разобраться по совести – любви-то нет. Того, о чем он, неисправимый идеалист, мечтал всю жизнь. Есть Вика – спят вместе. Вот именно, что только спят. Почти как в евангельской притче о самаритянке. Имела пять мужей, но никто не был мужем. Так и женщины его, никто не был женой – «смишно!» Если бы появился ребенок, но Вика не хочет детей – два аборта сделала – фигуру бережет. Ну да, она же спортсменка, у нее соревнования. Спортсменка липовая, хоть бы одну медаль привезла – все четвертая, пятая, а то и вообще ...надцатая – горнолыжница. Впрочем, они и не расписаны. Любит ли она его? Вряд ли.

Весна, мой друг, приходит за тобой,

Чтоб увести тебя в страну беспечных фей.

Ты любишь эту землю, как и я порою,

Но что же делать нам на ней?

И смертью ежечасной рассыпаясь,

В словах и жестах, как марионетки,

Мы удивляемся, под утро просыпаясь 

Любовь, увы, зверек здесь редкий.

Хотя есть одно живое существо, которое его вполне искренне любит. И эта любовь взаимна. Года два назад Владимир подобрал на улице облезлого жалкого котенка, который изголодался так, что страшно было смотреть. У Володи с детства жалость к животным (мама говорила: «Кто животных обижает, тому и человека не жаль»). Не устоял – взял, хотя до этого ему много раз предлагали всяких породистых сиамских и ангорских аристократов. Котенок отогрелся, отъелся и превратился в огромную пушистую кошару. Привязался к хозяину, как железка к магниту. Любит лежать на радиоприемнике, за что Володя прозвал свою любимицу «радиоактивной кошкой». Вика попервоначалу жаловалась, что ночью котя не дает спать и топает по квартире, как взрослая лошадь («Ну и свинья твоя кошка, топает, как лошадь», – шутила она). Владимир заказал сшить на лапы кошаре специальные балахончики. После этого кошка стала передвигаться тихо, бесшумно, как привидение. «Кошка в сапожках», – улыбался хозяин. Когда он уезжал, кошка залезала на верхотуру и отказывалась от пищи. А если хозяина не было очень долго, только на третий день помаленьку начинала есть. Но зато когда хозяин наконец приезжал, радости было – кошка в сапожках носилась по квартире так, что ветер свистел.

«Единственная женщина, которая меня любит», – подначивал Владимир жену.

«Просто ты кормишь ее, – махнула та рукой. – Будет другой кормить – ты ей на фиг не нужен будешь». Чисто женская логика: кто прикормил – тому и принадлежит...

И если вдруг случится фатальное – кошка в сапожках будет единственным существом, кто заплачет на моей панихиде. Или я возненавидел людей? Смишно! Дурацкие какие-то мысли, и он бы не забивал ими себе голову, если бы... не эта дурацкая болезнь. Стала прибаливать грудь. Сначала думал – простудился, пошел к врачу – оказалось все гораздо серьезнее.

«Срочная операция. Иначе...» Не слова – «судьбы приговор».

«Я не бедный человек...» – заикнулся было Владимир, но врач посмотрел на него, как на младенца: «Володя, знаешь, все эти байки о платной медицине – чушь собачья. Это сервис платный, а Бога не купишь. И если болезнь неизлечима, то она неизлечима хоть для бомжа, хоть для президента, и хоть в долларах, хоть в тугриках плати – не вылечишь!» – «Но шансы есть?» – «Шансы есть всегда». И шансы, как оказалось, не такие уж маленькие – пятьдесят на пятьдесят. Но с другой стороны, и у смерти – свой шанс.

... — Ты любишь ли меня? — я тьму спросил.

Люблю, — ответила, запутав очи.

Люблю, — и мое тело падает без сил.

Люблю, — и что-то черное в глазах клокочет.

Мысль ехать в Летягино возникла спонтанно – не заржавели еще, не выцвели алые паруса. Владимир решил, что если не выкарабкается, то большую часть денег оставит Лене, у Вики и без этого куры сытые. Лене, женщине, которую он любил, да и любит до сих пор. В провинции сейчас трудно, зарплату не платят годами, а если и платят, то слезы...

Лена Сулимова! Где ты сейчас? Давно, поди, замужем. Дети есть. Вот и кстати. Лена... Владимир и не заметил, как уснул.

И сон снился. Почти что мистический. Вроде бы идет он из Москвы в свое Летягино пешком. И дошел за десять минут, хотя между ними без малого восемьсот километров. И вроде бы видит церковь. У ограды его встречают два стражника. На вид – люди как люди. Но Владимир понимает – это ангелы. За ограду они его пропустили. Тогда он хочет зайти в саму церковь. Но у ее дверей еще два сторожа, а вот эти омоновцы-ангелы не пускают: «Не заслужил». Не достоин, видно. Ну что ж, слава Богу хоть за ограду пустили, у двери позволили постоять.

...Я играю в стекле лунным светом,

И дыханье щемит.

Это адское скучное лето,

Где-то в небе мой ангел летит...

 

2

 

Проснулся он от зычного голоса проводницы: «Летягино! Летягино!»

Посмотрел в окно – город встречал его густым туманом. Решил побриться, взглянул в маленькое зеркальце в кожаной коробке электробритвы и даже немного испугался.

Утром серый туман,

Утром трезвый туман.

Одеялом себя укрой,

Скорбный луч мой,

Черный тюльпан.

Спи, чтоб не было

слишком светло

Спи, чтоб тьма

не объяла нас.

А из зеркала смотрит Скарбо[2]

мне в глаза из моих глаз.

Действительно, злой гном, которому все до чертиков надоело...

Вот и Летягино. Здравствуй, родина!

На вокзале сел в первый попавшийся маршрутный автобус. Решил ехать до конечной остановки – город посмотреть.

А народ не изменился – что тринадцать лет тому назад, что сейчас. Вот и молодняк подростковый. Ведут себя, как сексуально-озабоченные орангутанги: сидят – ноги расставлены широко, колени врастопырку, занимая такой позой полтора места. Ну да, взрослыми хотят выглядеть.

Ха, а вот и остановка «Профлицей». Владимир вспомнил почти анекдотическую и почти неприличную эпопею с ее переименованием. Тринадцать лет назад «Профлицей» назывался по-советски – «Профтехучилище». Около десятка смен выпускников вышло из этого ПТУ, но только его поколение додумалось до очень непристойной шутки: взяли и под покровом ночи отодрали в вывеске остановки букву «ч». Без «ч» название получилось очень уж нецензурное. Власти расторопно восстановили букву – все-таки одна из центральных улиц города, но до первой темной ночи. Буква опять исчезла – поруганную орфографию восстановили во второй раз. Но далее отцы города искушать судьбу не стали – тут еще очень кстати подоспели демократические реформы, и под их шумок ПТУ, а заодно и остановку благополучно переименовали в «Профлицей».

– Следующая остановка – «Церковь», – объявил водитель.

Какая-то новая, в его времена после «Профтехучилища» всегда шла «Аптека». Заинтересовавшись нововведением, гость из столицы выскочил из автобуса.

Действительно, на пустыре напротив аптеки выстроили небольшую церквушку.

«А сон-то в руку», – хмыкнул Нечаев. В храме шла утренняя служба. Решение исповедаться пришло как-то сразу – душа болела и просила исповеди.

– Батюшка, исповедаться хочу, – обратился он к священнику, молодому мужчине с аккуратной, клинышком, бородкой.

Владимир не знал, с чего начать, но наконец начал с того, что томило душу больше всего – что живу зря, обижаю людей ни за что. Батюшка слушал рассеянно, вопросы задавал невпопад, можно сказать, что и не слушал.

«Эх, брат Высоцкий, прав ты: и в церкви все не так, все не то».

– Конвейер у вас! – вспылил исповедник, прервав покаяние на полуслове. Священник растерялся, а Нечаев кинулся было прочь, но вдруг остановился – это ведь не ангелы меня в церковь не пускают, это я сам себя не пускаю! Ведь я Богу, а не священнику исповедуюсь, меня Бог, а не священник слушает. Так зачем я? Смишно! Владимир вернулся, хотел только произнести слова прощения, но священник опередил его:

– Простите меня, что слушал вас невнимательно, – он чуть не плакал. – Понимаете, меня в последнее время преследуют беды. Я вот вас слушаю, а думаю о своем – грех мой. Год назад в аварию попал отец – еле выжил. Потом мама заболела – тяжелая форма диабета. И удар в спину – меня жена бросила – Надя. А я люблю ее, понимаете? И дело не в том, что нам второй раз нельзя жениться – мне только она нужна, она! Знаю, что все это страсти, гордыня, грех, а ничего с собой сделать не могу. Везде ее образ вижу. По улице идет похожая женщина – думаю, она. Мой грех. А еще ведь дочка у нас есть. Смышленая, все понимает – зовет меня Папа Первый, а того – отчима – Папа Второй – как цари, – выходило, что это священник исповедовался, а не исповедник. – Люблю я ее, люблю...

«А я, кажется, кимвал звенящий, о любви только говорю, а сам никого не люблю, только требую к себе «чуйств», – Владимиру стало стыдно за свою глупую выходку: заставил священника заплакать – обидел человека. Нечаев вышел из церкви сумрачный и подавленный. Нет, есть все-таки три профессии, где требуется быть просто патологически добрым – врач, учитель и священник. Мы все ругаем попов, и недобрые они, и корыстные. И к Богу относимся соответственно: поп худой – значит, и Бог никудышный. А ведь они тоже люди. Такие же, как мы – со своими радостями, проблемами, страстями...

Владимир вспомнил, как в детстве водил свою старенькую бабушку в церковь. Или она его водила? Скорее всего она, потому как партийные родители были резко против: «Не надо забивать ребенку голову разной религиозной чепухой!» А хитрая бабушка, ссылаясь на свои больные ноги, просила только помочь довести ее – хворую – до церкви: «Пока идет служба, ты погуляешь, подождешь меня». Тайком молиться научила.

Впрочем, бабушка, кивая на свои больные ноги, не лукавила. Храм стоял чуть на взгорке, и идти в гору старой женщине – тем более по крутым парковым ступенькам – было сложновато. Они делали привал ровно на полпути. Как раз на этом месте был разбит небольшой сквер и стояли в ряд несколько деревянных скамеек. Бабушка и внук садились, пили лимонад – один глоток бабушка, три – внук. Маленький Вовка время от времени пытался нарушить такой распорядок – хотел, чтоб бабушка выпила больше, но та отнекивалась: «Что я, вырасту, что ли, а тебе в радость». Бабушка имела всего двухклассное образование, она и скамейку в сквере называла на свой лад – «сионская скамейка». Это потому, что храм стоял на холме – по ее понятиям – словно на горе Сион. Ведь единственные две горы, о которых она имела представление – это Арарат и Сион. Но на Арарат этот холм, по ее мнению, не тянул, а вот на Сион – да. Сионская скамейка – смишно.

Бабушка умерла, а внук так и не стал по-настоящему верующим. Помнится, однажды внук и бабка сильно разругались. Будучи подростком, он все спрашивал бабушку, даже не спрашивал – возмущался: «Почему Бог наказывает добрых людей – это же подло!» Бабушка терпеливо разъясняла: «Знаешь, если отец наказывает сына-озорника, это не значит, что он его не любит, это значит, что он пытается исправить его, показывает его вину. А если не наказывает, значит, отец разуверился в исправлении сына». Упрямый внук стоял на своем: «Разве добрые люди могут озоровать?» – «Все озоруют». – «Даже ты?» – «Даже я», – улыбнулась старушка. И только сейчас Владимир понял, как она была права, оказавшись мудрее многих образованных философов. Прости меня, бабушка.

...Где-то в небе мой ангел летит...

 

3

 

А вот и дворик. Дворик детства, первой любви. И, кажется, последней. Вот в этом подъезде жила Лена. Владимир поднялся на нужный этаж, долго и нудно звонил, но ему никто так и не открыл:

В черных улицах мотался

пьяный человек.

А потом он удивлялся,

когда выпал снег.

Вдруг пропали его вещи:

кошелек, очки.

Но сказали карты вещи:

«Ты письмо пиши».

Напиши своей любимой,

мол, дурак, подлец,

Извинись и будешь милым

снова наконец.

Глупый мир и глупый случай

сделали все так.

Призрак смерти неминучей

ангельский кулак.

Но душа твоя потемки,

добрая моя.

Очень тонкой, очень ломкой

стала вдруг судьба.

Словно спичка, вся сгорела,

уголек простой.

Ты упряма, я несмелый

черти за спиной.

Это нервы, просто нервы

...нелюбовь и грех.

В черных улицах все серы...

Трезвый смех.

Смишно – стихотворение-то оказалось пророческим. Только вот письмо своей любимой он так и не написал: «Ты упряма, я несмелый». Все ее письма ждал. Не написала – гордая. Раз так – черт с тобой, – решил он. А вышло, что и с ним тоже – «черти за спиной».

Лену он любил или считал так. В Москве у него было несколько «самаритянок», но все были на одно лицо. Или он не хотел видеть их лица. А Лене он столько стихов посвятил. Помнится, они гуляли по осеннему парку. Он признался ей в любви, она назвала его признание дешевым спектаклем. Сейчас-то он понял – она ждала от него, чтобы он настаивал на своем. А он обиделся. Как же, его «чуйств» не оценили. Ведь он не ее, он себя любил.

Твои глаза прекрасны, словно осень,

обугленная в золото костров.

Я в них смотрю, ты повернулась в профиль,

и думаю о том не надо слов.

Движения души темны и непонятны

в них много сладости и ядовитой немоты

Глаза твои прекрасны, но невнятны.

Слова мои логичны, но пусты.

Он не любил, он только говорил о любви. Смишно – закопать свою мечту собственными руками. Он плюнул и уехал в Москву.

Владимир прошелся по дворику. Вдруг нахлынуло, он с разбегу взобрался на детскую горку и скатился вниз – ха! Не совсем потерянный сухарь – могу еще делать сумасбродные поступки! Смишно – ну и пусть!

Два малыша-дошкольника изумленно переглянулись, совершенно не ожидав от взрослого серьезного дяди подобной выходки.

– Старый дурак я! – объяснил он им, чем поверг в еще большее изумление.

«А вдруг один из них – ее сын?» – промелькнуло в голове.

Володя сел на скамейку – может, Лена на работе и сейчас подойдет. Мимо то и дело в свои норки юркали жильцы дома, но хоть бы одно знакомое лицо! И он уже собирался уходить, когда на другой край уселся слегка подвыпивший, помятого вида бородач неопределенного возраста. И так невысокого роста, он горбился, стреляя по сторонам глазками, словно вор на шухере. Он скрупулезно пересчитывал карманную мелочь – ему явно не хватало, чтобы догнаться. Мужичонка тихо матерился, добавляя к мату: «А что: заслужил, могу позволить...» Но, похоже, позволить выпить на этот раз он себе не мог. Он раза три пересчитывал мелочь, как будто от очередного пересчета сумма могла увеличиться. Его бородка («Бородавка», – усмехнулся Володя) торчала во все стороны, как у Хоттабыча. Пиджак был застегнут всего на одну верхнюю пуговицу, еще одна была вырвана, что называется, с мясом, а вторая держалась на честном слове. По сему можно было догадаться, что мужичонка слишком часто залезал в карманы брюк и полы длинного пиджака ему только мешали. Он чем-то напоминал подростка – повадками, быстрыми неловкими движениями. Подросток с бородой – да и только. Смишно!

При очередном пересчете одна из монеток вырвалась из его рук и завертелась вокруг ног, вместе с монеткой почти что юлой завертелся и мужичок, пытаясь ухватить непоседливую монетку. Наконец, попытки с третьей, он поймал ослушницу и водворил на место. И только после этого обратил свое внимание на Владимира.

«Сейчас будет просить на опохмелку», – решил Володя, но услышал другое:

– Вовка, ты?

Володя немного растерялся, не ожидав такого поворота событий.

– Ты ведь Вовка Нечаев? Да?

– А-а... – пробормотал Нечаев, пытаясь тщетно припомнить незнакомца.

– Я – Аркадий, Аркадий Кулаков...

– Аркадий? – невольно вырвалось у Владимира. Он прекрасно помнил Аркашку – комсорга школы, учившегося на год младше. Всегда опрятно одетый, аккуратист комси-комса. Совершеннейшая – на 180 градусов – противоположность того человека, который стоял перед ним сейчас.

Они не то чтобы дружили, но, как говорят, были хорошими знакомыми. Часто бывали в общих компаниях, выпивали – не на троих, а, как минимум, на шестерых. Аркашка в то время увлеченно пел под гитару романсы и полублатные, тогда полузапретные песни «подъездного» сочинения. Что, впрочем, не мешало делать ему комсомольскую карьеру.

Среди друзей вообще-то репутация у Аркашки была не ахти какая – за глаза его называли обидным «околоспортивным» прозвищем Гандболист. Что с дворового сленга переводилось на русский литературный как «болтун», «пустобрех» и заменяло еще более обидный нецензурный синоним. А называли его так за то, что он практически никогда не держал своего слова, мог наобещать «сто пудов», и если хоть «один пуд» хоть на «сто грамм» выполнял – это была уже аномалия, вызванная приступом честности. Аркашка-гандболист да и вдруг сделал хоть что-то из обещанного – чудеса в решете!

Да, если он так выглядит, дела у него не шибко идут. «Аркашка-алкашка, накакал какашку, зажал в кулачок и сел в уголок, чтоб никто не уволок, дурачок!» – вспомнилась вдруг детская дразнилка. Маленький Аркашка очень сильно злился и кидался в обидчиков камнями за такую дразнилку.

– Ты как здесь? – спросил Аркадий – он вдруг обратил внимание на свой внешний вид. Но его попытка застегнуться на вторую пуговицу привела к тому, что та просто отлетела и покатилась по асфальту. Но ситуация с монеткой не повторилась – на людях Аркашка держал форс. Он дождался, пока пуговица остановится, и потом спокойно подобрал ее.

– Да вот, проездом, решил проведать свой двор.

– Пойдем ко мне, вспрыснем встречу.

Через десять минут они уже сидели у Аркадия. Дома у него было опрятно и чисто. За исключением письменного стола, на котором творился форменный кавардак (куча разнородных бумаг на столе, бумаги торчали клочьями из ящиков стола, масса канцелярских предметов – скрепки, степлеры, кнопки – и все перемешано, как в винегрете) и по которому нетрудно было вычислить хозяина этого стола.

– Томка, знакомься, это – Вовчик Нечаев, мой школьный одноклассник, – Аркадий представил свою жену – миловидную женщину с наивным выражением лица в потертом халате и фартуке – на вид она была значительно моложе мужа. При этом Аркадий так и сказал «школьный одноклассник», не найдя в таком словосочетании ничего неправильного.

По комнате бегал трехлетний карапуз, который все время норовил сесть Володе на коленки, пока мать почти насильно не увела его спать. «Дети – цветы жизни! Так дарите женщинам цветы!» – любил говорить один их общий знакомый. При виде малыша Володе вспомнился почему-то именно этот каламбур.

Красивая – моя! – гордо протянул Аркашка вслед ушедшей жене.

Владимир не сказал бы, что эта женщина очень уж красивая. Симпатичная, миловидная – но и только. К тому же затюканная прозой жизни. Через несколько лет от ее миловидности «при таком хранении товара» (еще один каламбур того же автора) не останется и следа. Кирхен, кухен, киндер – вот и вся жизнь, только в наши дни вместо кирхен – мыльные оперы про заплаканных богатых латиноамериканцев со вздохами: «Нам бы их проблемы».

Выпили по одной. Как водится в таких случаях, стали перебирать общих знакомых – кто где и сколько зарабатывает.

– Леха Захаркин в Нижний укатил – там у него своя фирма. По сбыту меда и прочих пчелиных дел. Плюс еще какая-то фигня, – трепапся Аркадий.

– А где Сергей Миронов? – часть имен Володя называл для проформы, чтобы среди них назвать одно, заветное, но так, чтобы Аркашка не догадался. И наконец пятым или шестым по счету назвал.

– Ленка Сулимова? Да уехала куда-то – не то на Украину, не то в Ростов, ну тот, что на Дону. Ну, в общем, куда-то в ту сторону.

– Поди замуж вышла?

– Вышла, но успела разбежаться... Классная телка была, – выдохнул Аркашка и, понижая голос, чтобы жена не услышала, добавил: – Я однажды ее в темном подъезде прижал, когда она пьяненькая была – класс!

Нечаеву захотелось дать Аркашке по морде, но тот уже сменил тему:

– Ты сам-то где?

– В Москве.

– Бизнес?

– Что-то вроде того.

– Стихи не бросил писать?

– Да как-то все...

– Понятно, – усмехнулся Кулаков. – Юношеские закидоны. Я помню одно твое – «Родился, жил, не умер» или как там...

Родился, жил, еще не умер.

Хотел жениться, видно, не судьба.

Конечно, я не Гарри Купер,

Но нам не водку пить с лица,

– напомнил Володя. – «Биография».

– Во-во! Ну и как – женился? Или не судьба?

– Почему не судьба – женился, – но Володе не хотелось развивать эту тему и он сменил ее. – А ты где? Ты же по комсомольской линии, я помню, пер. А все нормальные комсомольцы в банкиры подались, по крайней мере, у нас в Москве, – Нечаев поймал себя на мысли, что уже считает себя записным москвичом: «у нас в Москве».

– Вот именно, что нормальные... – угрюмо пробубнил собеседник. Володя тут же вспомнил его «околоспортивную» кличку и все понял: человек-пустослов нигде не ценится и нигде долго не задерживается.

А бывший комсорг продолжил, сплюнув в сторону на ковер застрявшую в зубах крошку:

– Помню, работал я инструктором по идеологии в райкоме комсомола: это год восемьдесят седьмой – восемьдесят восьмой. Уже при перестройке, но еще до глобальной демократии. И вот привезли в город фильм «Эммануэль». И прикинь, делают спецпросмотр – для того, чтобы определить: считать этот фильм порнухой или эротикой. Если порнуха – запретить, если эротика – разрешить. А я по идеологии был. И я, прикинь, практически самолично должен был это определить. Я, ну и первый секретарь райкома комсомола Нестерчук. И прикинь, мы одни в широкоформатном кинотеатре «Мир» на шестьсот мест, а директор кинотеатра бегает за нами, как шестерка: «Может, чай, кофе, какао?»

– А потом?

– Потом... потом суп с котом... – Аркашка сплюнул и выругался трехэтажным матом. – Потом все рухнуло.

– Ну и где сейчас этот Нестерчук?

– «Инвестбанк» сейчас возглавляет, – выражение лица Аркашки было настолько кислым, что Володе стало его жалко, но в то же время хотелось расхохотаться.

– Ну и подался бы к нему, – Нечаеву стоило больших усилий, чтобы скрыть свои эмоции.

– Да ему старые друзья по боку, – Аркашка не стал распространяться о том, что в свое время работал в «Инвестбанке», но оттуда его с треском вытурили.

– И чем ты занимаешься?

—Да так, в одном месте, на хлеб и водку хватает, – Аркадий что-то явно темнил, но Володя не стал лезть к нему в душу: не хочет говорить – не надо.

– А город, я смотрю, похорошел.

– Да брось ты, как было Летягино вшивым, так и осталось им. У него хорошее только название. Слушай, а ты знаешь, кто теперь вице-мэр города?

– Кто?

– Вовка Тутышкин. Он о-го-го теперь кто, просто так не подойдешь. Он у нас коммунальное хозяйство курирует. Недавно прикололся – ввел налог на домашних животных – кошек, собак, попугайчиков.

– А на тараканов и муравьев рыжих он налог не ввел?

– Ты остришь, а у нас тут целый кошачий тридцать седьмой год идет. Соседи если на ножах, то стучат друг на дружку по-черному. У нас тут случай прикольный был – прямо анекдот: один сосед на другого ради прикола стуканул, что у него-де дома кошечка проживает. Юморной стукач оказался – прежде чем комиссия пришла, ну, из домоуправления, он блюдечко с молоком у порога соседской квартиры поставил. Комиссия – хоп – к соседу: вы злостно укрываете от регистрации кошку. А тот ни сном ни духом: да нет у меня никакой кошки. Комиссия: если будете выпендриваться, наложим штраф за злостное уклонение от налогообложения. Тот и так, и эдак – поди докажи, что не верблюд...

Посмеялись. Выпили еще. Аркадий начал было рассказывать какой-то пошлый анекдот, но Володя неожиданно для самого себя вдруг прервал его:

– Аркаш, для чего ты живешь? Зачем?

– В смысле? – не понял Аркашка.

– А прямом: у тебя есть смысл жизни? Вот умрешь ты завтра, а Бог тебя спросит: для чего ты жил, раб Мой по имени Аркадий?

– А, ты это. Так не завтра ж помирать, – ну да, не завтра, для него не завтра. – Смысл, смысл есть, конечно. Вон с Томкой переспать, ей приятно со мной, по крайней мере, спать. Это такой смысл – твоему Богу не понять. Вон Сережку вырастить – не бандюком. Можно подумать, у тебя какой-то особый смысл есть. Тебя-то тоже спросят.

Этой нечаянной фразой, сам того не зная, Аркадий очень сильно задел собутыльника. Тот поежился. «А ведь этот Аркашка прав: он если дерева не посадит, так сына вырастит. И Томку, свою жену, он уважает гораздо больше, чем я, Владимир Нечаев, свою. Я презираю тех, с кем работаю, дружу, сплю. К Вике отношусь потребительски – она это чувствует и платит той же монетой. А ведь она по сути добрый, хороший человек. И кошка в сапожках спит у нее на коленях – животные не льнут к злым людям. А я ее солдафонкой с горнолыжным уклоном зову. Ведь причина во мне, во мне – это я не люблю и поэтому меня не любят. И болезнь эта – ремень Божий, значит, Он не разуверился еще во мне, если наказывает». Володя побледнел: оказалось, что Аркашка, которого Володя в душе глубоко презирал, – любил. По-своему, но любил. А он, Вовка, Володя, Вовчик, Владимир – просто кимвал звенящий. И чтобы это понять, нужно было стать на пороге между жизнью и смертью. Фу ты, напыщенность какая, но так оно и есть:

Ты пожалей меня за то, что все мы смертны,

за то, что больше не за что жалеть,

И будучи насмешливо циничны и неверны

одна у нас свобода предавать и умереть.

Ты поцелуй меня за то, что я тебя не поцелую,

за то, что я хочу любить тебя и пить вино.

А сердце глупое, как глупый зверь ревнует —

я тайну эту не сберег себе назло.

Вика, Вика, как она до сих пор терпела его. Чуть бы раньше это понять, чуть-чуть. В нашей жизни все приходит не вовремя. «Предал я Вику и умру», – усмехнулся Володя.

Аркадий налил себе еще – они говорили о чем-то, Володя забывал предыдущую тему разговора, как только она менялась. Говорили о чем-то еще более бессмысленном и нелепом, чем налог на хомячков. Аркашку развезло и он, даже не проводив гостя, завалился спать на диване.

Нечаев хоть и выпил почти столько же, ощущал трезвую ясность мысли – будто и не пил. Он сидел в чужой квартире у недопитой бутылки водки:

Уже опустели бокалы,

Я остался один

В сумрачной зале,

где стекло синих вин.

Я сижу одинок и мечтаю

о далекой и белой луне,

о времени, что не проходит,

о женщине, что не приходит,

и о своей Звезде!

Время прошло, женщина ушла, а Звезда погасла, или вот-вот погаснет...

Тихая Аркашкина жена Томка (ну почему хорошие девчонки достаются в жены таким оболтусам!) тихо, без слов («до свидания» не в счет) проводила гостя.

«И зачем я сюда приехал? Чего я здесь забыл? Все-таки все эти благородные порывы – такая глупость! Смишно!»

Володя еще раз прошелся по дворику, потом долго сидел в одиночестве на скамейке у подъезда. Похожа на ту, «сионскую», что на полпути от церкви до дома. Ему тридцать пять – по Данте половина отведенного Богом жизненного срока. Половина жизни, половина пути до церкви.

...На следующий день Владимир Нечаев сел на обратный поезд – через трое суток ему предстояла сложнейшая операция.

Дом теперь у него в Москве, где ждет его жена – Вика.

Утром, выходя из гостиницы, Володя обнаружил, что выпал первый снег. Кругом белым-бело:

...И когда ты уедешь домой,

Снег покроет твой путь за спиной.

И вдоль хилых российских дорог

В одиночестве странствует Бог.

Ждет тебя, чтоб тебя сохранить,

Чтоб меж нами осталась нить.

Чтоб немного еще и чуть-чуть

На земле продолжался твой путь.

 

 

Виталий НОСКОВ

 

взрыв на тереке

 

Захарка Руднев называл этих чеченцев обыкновенными скотокрадами. Они же считали себя воинами ислама. А в российских газетах их именовали членами незаконных вооруженных формирований. Вооруженные, как спецназовцы, они регулярно ходили за Терек, а возвращаясь, бахвалились, что занимались не только кражами.

Захарка знал все это в подробностях, потому что его мама, Наталья, и в тридцать пять слыла красавицей. Когда их дом после ухода русских войск сожгли (за просто так), Лом – чеченец – купил ей другой, поскромнее, став ее властелином.

Лом – по-чеченски Лев, рассказывал Захару, что получил имя царя зверей в память о предках, пришедших из Аравии осваивать ичкерийскую землю. Но мать, стыдясь тринадцатилетнего сына, что стала наложницей бандита, шепотом рассказала Захарке, как эти земли приводили в божеский вид терские казаки, а коренные чеченцы тогда были жителями гор. Мальчишка знал это и сам. Станицы Старо-Щедринская, Гребенская были родиной его предков, где в свое время казаков извели как класс. Что такое «класс», Захарка помнил со школы. В последнюю русско-чеченскую войну в Старо-Щедринской жил-поживал только один русак-алкоголик, сын которого принял мусульманство и снайперил у Дудаева. Захарка узнал об этом из рассказов Лома, в обычае которого было соврать, приукрасить. Чеченцы, как малые дети, часто самообманывались, выдавая желаемое за действительность.

Когда российские войска по приказу из Москвы ушли из Чечни, наступило время невообразимого пиратского пиршества. Лежа в комнатке дома, купленного врагом, слушая доносящиеся из-за стены песни и пьяные разговоры (когда по-чеченски, чаще по-русски), Захарка думал, что тем русским воинам, кого он лично знал, не дали победить. Гости Лома кричали, что настанет час, когда «рыжих псов» окончательно, как из Чечни, погонят с Кавказа. Воцарится великое исламское государство. Больших сражений не будет. Партизаны, словно дикие пчелы, измотают полудохлого русского медведя, и он, косолапя, умчится к себе на Север околевать.

Захарке не надо было в эти минуты быть среди гуляющих от души боевиков: он и так знал, что мать, как и полагается в чеченском доме, стоит где-то за их спинами с полотенцем в руке, следя за лицом Лома, чтобы мгновенно исполнить любое его желание. «Рабыня! – беззвучно кричал в темноте Захарка. – Кого рожает рабыня? Неужели только раба?!»

Все, что писалось в умных книгах, которые он любил читать до войны, оказалось беспредельным враньем. Ничего не было – ни любви, ни жалости к людям! Особенно врали про жизнь кинофильмы: чтобы спасти горстку обыкновенных людей, высаживались десанты, куда-то обеспокоенно звонил президент. Ничего подобного не наблюдалось в действительности. Как только скрылся в пыли последний российский БТР с людьми на броне, в Чечне началось уничтожение русских. Кому в мире было дело до этого?

Классную руководительницу Захарки разрубили топором, а ее ребеночка, «пожалев», задушили телефонным проводом. На русских отыгрались сполна. Теперь в бывших казачьих станицах была новая мода: отбирать пенсии у тех, кто получал их на Ставрополье. Если русские сопротивлялись, их убивали, включали газ – все следы преступления уничтожал пожар.

Жаловаться было некому. Когда Захарка слышал по московскому радио мудреные рассуждения о демократии, о каких-то правозащитниках, об успехах борьбы с преступностью в Чеченской Республике, то смеялся, как сумасшедший.

И еще он остервенело дрался на улицах. С отчаянностью обреченного, нося синяки и порезы с гордостью, как ордена. Чеченские пацаны набрасывались только стаей, а он отбивался, как мог.

Лом, перевезший его с матерью сюда, в незнакомое место, не вмешивался. Он желал только тела Натальи. Бежать ей с Захаркой было некуда. В России ее с сыном никто не ждал. Душа Натальи давно уже приказала долго жить, а тело принадлежало Лому, пахнущему не волком, как он любил хвастаться, а бараниной, которую Наталье приходилось готовить днем и ночью, потому что Лом никогда не приезжал один.

Дом, где с недавних пор жили Наталья с Захаркой, был невелик, но с добротными подвалами. Прежний хозяин – казак – был виноградарь, каких поискать. После его гибели жена откупилась от злодеев убыточной продажей дома и ушла, не оглянувшись, будто и не жила тут.

В подвалах, помимо старого чихиря, теперь Лом хранил оружие, боеприпасы, взрывчатку. Все это привозили, увозили такие же, как он, крепкие бородачи в камуфляжах.

А вот сегодня вечером на джипах приехали только одетые в черное. Наталья носилась по дому, как угорелая. А боевики, зная, что она не жена, весело ее подгоняли. Захарка знал: «хазки» по-чеченски – говно молодого поросенка, и это слово стремительно летало между переговаривающимися боевиками. От ненависти к ним Захарка только нервно жмурился, словно не хотел глядеть на огонь, который его заставили разжечь и поддерживать во дворе.

Захарку уже давно не интересовало, в какой стороне Москва, но когда боевики в черном, вытащив из подвала несколько ящиков, стали набивать патронами автоматные рожки и несколько раз упомянули Москву в разговоре, он снова о ней подумал. В школе, куда Захарка дорогу давно забыл, их учили любить Москву, рассказывая о ней, как о чем-то светлом, драгоценном, даже святом. Песню про Москву в первом классе заставили выучить. Слов он теперь не помнил.

Когда российские военные, с которыми Захарка любил общаться, бросив заставы на Тереке, стремительно ушли, он впервые стал думать о Москве и о них, как о чужом, далеком. Потом он пытался оправдать их отъезд.

Особенно хорошо Захарка относился к собровцам. Когда они приезжали на БТРе в станичную баню, обязательно угощали его и других детей – всех без разбора – простенькими конфетами, поливитаминами, катали казачат на технике, показывали приемы рукопашного боя. Их с окраины станицы вывели много раньше, чем российская группировка оставила Чечню. О собровцах из Сибири Захарка вспоминал с теплотой. На них, особенно перед ночной работой, тоже бывала черная форма, подчеркивающая стройность, мужественность и силу.

Захарка поворошил угольки в костре. Из темноты на свет вышел чеченец, молодой лицом, но с седой бородой, сказал, улыбаясь:

– Красивая девка Наталка.

– Она не девка, – подросток вступился за мать. – Женщина она.

– Красивая. Очень, – продолжал разговор боевик в черном. – Молодец Лом. Надо, чтобы у каждого чеченца была такая Наталка. Мы заслужили.

Захар решил дальше молчать. Громко кричали цикады.

– Ты бы принял мусульманство, – посоветовал боевик. – Бога нет, – протяжно и тихо сказал Захарка.

– Неправда твоя, – ответил чеченец.

– Если бы он был, вы, боевики, давно бы подорвались на минах или утопли в Тереке.

Захарка, светловолосый, худой, долговязый, думал, что его ударят, испинают ногами, но боевик засмеялся, одобрительно хлопнул его по спине.

И мальчик понял, что сегодня в доме очень опасные люди.

– Мы уважаем казачество! – сказал чеченец. – Вы – серьезный противник. Слава Аллаху, у вас нет денег, чтобы организоваться. Честным путем их не заработаешь, а вы воспитаны в честности.

Боевик поклацал затвором своего автомата и ушел в дом, где в этот раз было нешумно. Никаких песен, громких тостов.

Все, кто приехал с Ломом, были от двадцати пяти до тридцати лет – легкие, точные в движениях, затянутые в «разгрузки», обвешанные оружием, с которым обращались уверенно и любовно. Никто не обнажал ножи, не кричал исступленно «Аллах Акбар!»

Сначала эти люди побывали с Ломом в подвалах, потом сели к столу, выставив немногочисленную охрану. Над матерью Захарки они шутили недолго – поиграла нерастраченная мужская сила и спряталась.

«Зачем они приехали?» – Захаркой вдруг овладела тревога. Он знал, что Лом часто ходит за Терек, угоняя дагестанский и казачий скот. Вестей с того берега практически не было. Те из русских, кто бывал в Кизляре, хранили молчание, опасаясь сотрудников чеченской национальной безопасности.

Иногда мать перед сном жаловалась Захарке на свою судьбу, на нежелание жить, говорила, что живет по привычке. И просила у сына прощения. Тогда он уходил на Терек и слушал его холодно-величавый шум, вспоминал отца, которого бандиты убили еще до войны, отбирая новенький мотоцикл. Тело так и не было найдено. Но Захарка чувствовал: оно в Тереке – привычной казачьей могиле. Мать говорила, что когда-нибудь возле суровой пограничной реки соберутся все православные священники России и отслужат панихиду по тем, чьим последним прибежищем стали глубокие, бурные, сокрывшие многие чеченские преступления воды.

Мать то выбегала во двор, теперь свободный от боевиков, то исчезала в доме с ярко освещенными окнами. Тускло-желто, как волчий глаз, светила в небе луна. Проскакал по острым верхушкам тополей ветерок.

Похожая на ласку, такая же быстрая, снова выскочила из дома мать, присела возле костра, протянула к огню руки, словно просила помощи.

– Кто они? – негромко спросил Захарка о боевиках. – Зачем приехали?

– Диверсанты Хаттаба, – равнодушно ответила мать. – Ночью уйдут за Терек – убивать милиционеров на блокпостах.

– Наталка! – прокричал, открыв окно, Лом. Мать только и успела погладить Захарку по голове. «Зачем я живу? – думал он. – Зачем мне эта луна? Весь этот мир? Может, в эти минуты на золотую монету в небе, как и я, в далекой непонятной Москве смотрит девочка, предназначенная мне судьбой?»

Чеченских боевиков, он посчитал, было двадцать два человека – уверенных в своих силах, беззлобных, как и полагается профессионалам. Живя на войне, Захарка давно разобрался, что ветераны боевых действий спокойны, на отдыхе мечтательны, а в сражении опасны, как бритва. Сея вокруг себя смерть и разрушение, каждый стоит десятерых.

«Значит, в доме ночуют не двадцать два, – подумал он, – двести двадцать боевиков-диверсантов, собирающихся отнять жизнь у российских милиционеров».

Вход в подвал никем не охранялся. Там, он знал, лежало несколько танковых снарядов, которые привезли неделю назад ночью. В нескольких ящиках Лом хранил гранаты Ф-1, РГД-5. Захарка умел обращаться с ними. Научился за годы войны. Не раз кидал их, найденные возле станицы, в Терек.

Захарке, с особенно острой тоской вспомнившего убитого чеченцами отца, больше не хотелось, чтобы Лом терзал тело его матери, чтобы боевики в черном отрезали головы русским. Как тень, проникнув в подвал с боеприпасами, он тихонько вскрыл ящик с гранатами и, взяв Ф-1, перекрестившись, выдернул чеку...

На милицейских вышках в квадрате «X» был отмечен за Тереком большой силы взрыв, осветивший ночное небо. В сводках разведывательных служб об этом факте долго ничего конкретного не сообщалось. На чеченских базарах же много судачили о том, что российская ФСК провела успешную акцию против диверсантов Хаттаба.



[1] Здесь и далее стихи Алексея Баландина.

[2] Скарбо – злой дух, гном из произведений французского писателя Алоизиуса Бертрана (прим. поэта).