Страдания по любви


 Глава первая

Голодная жена

 

Если жизнь тебя обманет,

Не печалься, не сердись!

В день уныния смирись:

День веселья, верь, настанет.

Сердце в будущем живет...

А. П у ш к и н

 

Почему согласилась, на что надеюсь, чего жажду? Расслабилась здесь и душой, и телом, прошлое кувырнулось в небытие, что о нем думать, без конца раниться – оно же прошлое.

Будущее не зависит от нас, всё соткано из случайностей, как ни вертись, обо что-то шмякнет, обязывая только к одному: терпи, приспосабливайся, перебарывай.

Может, для того и нужны короткие обещающие мгновения... Что обещающие? Счастье? Нет, нет, не таким высоким слогом. Немного любви, чуть-чуть, на несколько летучих дней, среди этих сосен, на берегу бескрайнего речно

Рисунок Валентины Коровиной

го разлива, влекущего к истокам жизни, вседозволяющего. Но зачем так значительно – любви? Просто это слово, воплотившее нечто таинственное, непостижимое, стало привычным штампом...

Она лежит в маленьком деревянном домишке, рядом дети, с одной, с другой стороны, ее дочки. Дверь отворена, чуть колышется защитная сетка, и всё вокруг наполнено колыханием: макушки сосен шуршат, цепляясь друг за друга в вышине, золотистые стволы в постоянном напряжении, мерно вздыхает река, наплывы тихих волн уходят в песок и вновь возвращаются из глубин, от истомленных зноем полян натекает терпкий тоскливый аромат оживающих в сумерках трав и цветов, едва ощутимые порывы ветра смешивают его со смолистым сосновым дурманом, доносят прямо к сердцу через отворенную дверь. Что же еще нужно человеку?

Но томится душа, томится тело, они сплелись в этом томлении. И прежде, очень редко, ощущала подобное и всегда пресекала: глупости, слабость, перебороть!

А может, не перебарывать, поддаться, познать  н е ч т о? Если и не сделает это ее счастливее, то хотя бы утолит тревожное томление, приоткроет еще одну дверцу на пути познания, обогатит. А если не обогатит, а обеднит, унизит?

Дочери своими детскими локаторами улавливают ее смятение. Чутки дети: восприняли ее ускользание, страшатся упустить свою собственность, прочно уцепились с двух сторон.

И сказки рассказывала, и песни убаюкивающие пела, а они всё не спят, сторожат ее бессознательно, учуяли, что готова она ускользнуть в ночь, в неведомые им радости, к чужому человеку. От нее к ним сейчас нисходит напряжение, как от колеблемых вершин.

Расслабиться, расслабиться, унять смятение, пусть заснут спокойно ее девочки, у них всё впереди, и ожидания, и разочарования. Не обидит она их, не оставит, только немного, чуть-чуть своего, женского, неподвластного ни мужу, ни детям.

«Искать любви в муже – черпать воду в луже» – как поразили когда-то ее, еще нетронутую девочку, эти слова мудрого француза-пересмешника Кола Брюньона. Испугалась, не поверила, но потом...

Зачем она снова погружается в эту неиссякаемую горечь?

Сейчас дочки уснут, а ее обволокут серебристые токи тихой ночи, таинственный свет нисходит от мерцающего небесного купола, рассеивается притихшей поверхностью реки, всё меняет контуры, делается иным, и она станет иной, поддастся всеобщему закону притяжения живого к живому. Решилась – и пусть будет так! Она сама над собою судья!

Решимость зародилась раньше, со смешного момента, значительность которого осознала позже, тогда восприняла как нелепость.

Сидела во дворе у песочницы, где копошилась младшая дочь, старшая бегала с подружками неподалеку. Со всех сторон пятиэтажки выпялили окна, все друг о друге знают всё, особенно те, кого дети вынуждают к постоянному присутствию в дворовом сквере.

Но сегодня здесь безлюдье, кто в лес, кто к реке с семьями, кто в село к бабушкам-дедушкам. Праздничные дни. Она одна, как обычно, как привыкла. Муж в командировке. Могли бы и они с девочками пойти на пляж, но теплится надежда: вот-вот появится муж, иссякнут его служебные обязанности, хотя бы в праздник смогут побыть вместе, почувствовать себя единой семьей.

Из подъезда вышел высокий худой мужчина, нелюдимый отставник, приметный лишь тем, что бренчал медалями, возвращаясь с парада, приманивал взгляды ребятни. А сам будто и не глядел ни на кого, ни с кем не разговаривал, в глаза не заглядывал. И вот он тихо скользит мимо, такой же одинокий, как и она сейчас. Но нет, остановился, сказал внушительно, видимо, давно обдуманное:

– Что ты всё сидишь одна, прикованная к этой площадке, а молодость – мимо! Небось и не распознала, что такое любовь, не вкусила, послушная школьница? Да ты еще с парнями гулять можешь, красивая! Не замечаешь, как на тебя пялятся? Не зевай, пожалеешь! Небось муженек твой в командировках не зевает, мужики – они такие... – Повернулся, не дожидаясь ответа, скрылся в подъезде. Специально вышел, чтоб выпалить наставления, выждал, когда вокруг пусто. И обидно, и не очень, потому что за грубостью слов сочувствие к ней и жалость.

Разве ее нужно жалеть? Служба у мужа трудная, месяцами в командировках, праздники ли, болезни детей – всегда одна... Но какие обиды? Не от него это зависит. Надел погоны – служи, выполняй, что прикажут, в лесах месяцами сидит, где воинские части прячутся от людских глаз, на солдатских щах да каше, а больше всухомятку. Возвращается вымотанный, озабоченный, сбросит «военную шкуру», отмоется и не сразу душой отойдет, чтоб вникнуть в заботы семьи. Она справляется – и хорошо, и всегда должна справляться, надеяться лишь на себя. Жена военного – этим всё определено.

«И он там не зевает», «Мужики – они такие»... Да когда ему «не зевать»? Такое слышать несправедливо. А вот ласки ей, конечно, не хватает. Детей любит, семье предан, а всё, что между ними, мужем и женой, как-то мимолетно, как не главное в их отношениях. Она еще и стыдливости женской не утратила, нежность нарастает будто украдкой, исподволь, тянется к нему: прильнуть, охватить, наградить этой нежностью. А ему, усталому, ее замедленная нежность не нужна, всё свершается быстро, примитивно, неостывшая нежность горечью опускается на дно души, накапливается там.

Поэтому, радуясь общению с ним, его участию в жизни семьи, тому, как он тянется к детям, возможности поделиться своими заботами, с удовольствием исключила бы обязательный момент в постели, именуемый «супружеским долгом». Он предопределен физиологией, необходим как оздоровляющая инъекция и уж никак не включает, по ее понятиям, высокое чувство – любовь. Опять же у того же француза вычитала: «Любовь бывает разная: там, где одна расцветает, другая вянет. Плотская любовь обходится без уважения. Любовь, основанная на уважении, не может унизиться до простого наслаждения». Вот и она испытывала в постели унижение. А может, виновата она сама, ее скованность, нацеленность на какую-то выдуманную романтику?

Судя по книжным романам, по безумным поступкам людей, совершаемых из-за плотской страсти, делающих несчастными себя, своих близких, детей, она не познала этой стороны жизни, прав отставник.

Как сочетать такие понятия – похоть, страсть – с любовью? Когда человек начинает копаться в этом разумом, значит, какая-то кривулина в его интимной жизни, не разумом это постигается.

Так почему же муж не помог ей, он старше, опытней и, конечно, познал женщин: «мужики – они такие», как ни больно сознавать.

Мама ее, приехав погостить, уловила это, стала тонко выпытывать. Неловко с мамой откровенничать, горечь подталкивает: откройся, полегчает. И когда истина выплыла, мама резюмировала:

– Да он просто боится пробудить в тебе женщину, потому что ты вынуждена месяцами сидеть одна. А вдруг потянет к другому мужчине?

А может, он поступает мудро: в постоянных разлуках так проще, легче, но любит ее, боится потерять? Другие мужчины ей ни к чему, свою жизнь обедненной не считает. Дочери к ней нежно привязаны, детская любовь самая преданная и верная, вполне достаточно. Жизнь заполнена до отказа: куда бы ни приехали (мужа переводят часто), разводит цветы, в доме, на клумбе, с детьми то в парк, то на реку, постоянно читает им вслух, приучает к рукоделию и сама вышивает, вяжет. А сколько книг замечательных! Хоть и тяжело их перевозить, собрался приличный стеллаж, она ведь филолог, без чтения жизни не мыслит.

Мечтала и мужа приучить, рисовала себе такую картинку: оба читают, лежа в постели, обоим хорошо, потребность поговорить о прочитанном непременна... Увы! Хочется рассмеяться, вспоминая стыдный момент: муж книжку из ее рук очень выразительно извлек, произнес вроде шутливо, но достаточно грубо: «Ты сначала дай, а потом читай!» Неопытная дурища, ха-ха!

И всё же встречи с мужем после командировки – праздник. Научилась вкусно готовить, печь, старалась во всём уступать.

А сколько детского щебетанья вокруг него, дочери горды, когда он выходит с ними на прогулку, а не только вечно присутствующая мама, отец тоже имеется, играет с ними в мяч, купил две маленькие ракетки для игры в волан, у старшей дочери получается, младшая ревнует до слез. Жизнь – это жизнь.

Малоопытна она в отношениях мужчины и женщины, но сердцем понимает, что семья – это значительнее, чем любовь вдвоем, выше, нужнее наслаждения, которое дают друг другу мужчина и женщина. Наверное, ей не дано познать. А может, сегодня?

 

Всё насыщено вокруг любовными флюидами, такое это место, зона отдыха, летнего, знойного. Собирались всей семьей провести здесь месяц, отпуск мужа, но снова «чепэ», страшное слово в их доме: сбежал солдатик с поста, с оружием, муж умчался в неизвестность, успел только привезти их сюда.

Несть числа легким летним домикам, натыканным между сосен, разрисованы они яркими цветами, бабочками, грибочками, гномиками, веселят глаза, настраивают на безмятежность, своим разноцветьем не принижают величавости сосен, славно вписались в природный ландшафт. Полуобнаженные загорелые люди – купальники, плавки, шапочки да панамки – естественно дополняли это разноцветье.

Чистые песчаные пляжи вбирают солнце, раздолье, простор, никто никому не садится на голову, не мешает, все добры, улыбчивы. А кому маловато уединения – вот вам лодки, гребите на острова, где ивняки, камыши, песчаные бухточки.

Всё здесь взывало: отдыхайте, расслабляйтесь, любите, наслаждайтесь. Дочери возились в песке, она приглядывала за ними, читая, купались вместе, барахтались, веселились до изнеможения. Укутав их в полотенца и сунув по яблоку, уплывала на глубину, отдаваясь тихоструйной реке, защищенной в этом изгибе от основного русла островами. Иногда брала лодку, дети радовались, и ей было легко и весело разгребать веслами прозрачную воду, ощущая ловкость и красоту тела. Но далеко заплывать не решалась, хотя и манили, особенно девочек, острова – что там, за ними? Вечное человеческое любопытство.

– Папа освободится, приедет – тогда,– обещала им.

Но повез их туда не папа.

Как это всё началось?

Если бы река, кусты, деревья, нарядные домики не были бессловесными, много подобных историй они могли бы рассказать.

Ткнулась в песок лодка, и некто, в плавках, кепочке и темных очках, изрек:

– Махнем на острова? Покажу, чего сроду не видывали. Решайтесь, пока я добрый!

Подслушал нытье дочек и ее обещания-отговорки? Или это из серии, изреченной отставником: «Ты и с парнями можешь гулять»? Что-то не примечала его, и на парня он уже давно не тянет. Может, и прошмыгнул поблизости, но мало ли таких мелькает вдоль берега, между сосен: мускулистых, уверенных в себе, торопливо поглощающих щедроты отдыха. А крючок подводит ловко: авось хапнет неразумная рыбица, обалдевшая от одиночества и детей мамаша.

Но почему сразу нужно нацепить на человека низкие помыслы, может, и ему одиноко, скучает по своей семье, мало ли что бывает. Лицо скрыто за очками, под козырьком кепки. Сама не поняла, как выскочили слова, которые можно сказать только знакомому:

– Снимите очки...

Снял не только очки, но и кепку, и она сразу поверила, что ничего обидного от него не исходит. Глаза с веселинкой, не оценивающие по-мужски, что всегда не радовало, а коробило, унижало.

– Почему вдруг решили нас пригласить?

Не стал ничего придумывать, набивать себе цену:

– Услышал, что дочки ваши просятся на острова, а я там в протоке «телевизор» поставил, еду проверять, вдруг рыбешка зацепилась. Так почему не прокатить хороших людей? Едем?

«Телевизором» оказалась сетка, натянутая между двух тяжелых прутьев, в ней трепыхался окунь, какого они еще не видывали: серебристый, полосатый, с красными плавниками, верткий и колючий. Такого немыслимо пустить под нож, им нужно налюбоваться досыта, а потом, если не уснет, выпустить на волю с наказом: не попадайся, глупый!

Эту программу они осуществили, окунь весь день плавал в белом пластмассовом корытце, налюбовались досыта, а вечером, сожалея, всё же притопили корытце в реке – прощай, прекрасная рыба! Всё это происходило под восторженные вопли и охи детей, а она, их мать, вдруг ощутила себя такой вот рыбицей, ненароком зацепившейся за невидимую сеть, не 
вывернешься, но если честно, то и не хочется выбиваться из сил, тратить усилия – будь что будет! Протянутая рука, помогающая ей перешагнуть в лодку, – вот и зацепка, мгновение примкнуло к его биополю, ошарашило.

Стараясь внешне не проявить этого, вся изнемогала от притяжения и сопротивления ему. Ничего подобного прежде не испытывала, даже когда, влюбленная, целовалась на крыльце с будущим мужем. Что же сейчас, почему? Незнакомый мужчина, пара приветливых слов, взглядов, прикосновение руки... Взыграли флюиды, о которых, в назидание потомкам, поведали мудрые греки? Одни притягиваются, другие отталкиваются, люди не властны, всё решается помимо них. Где современные тончайшие приборы, помогающие соединиться родственным флюидам на вечное счастье, чтоб не метаться, не страдать? Пасует электроника перед людскими биотоками, помощи ждать неоткуда, сам разбирайся и страдай!

Как во сне, как лунатик, ступающий по коньку крыши с воздетыми к луне руками и слепыми глазами, будто на казнь ведомый ее притяжением. Внешне же – ничего особенного, как в обычном летне-пляжном кино, где все красивы и легкомысленны, встречаются, влюбляются, расстаются, трагедии расплавлены солнцем, развеяны ласковым ветерком. Не страдайте, люди, не усложняйте, передохните!

Имя его тоже не склоняет к романтике – Жора. Еще не произнесенное, отпугивает частушечным налетом. Да и ее имя не лучше, родительница с претензией на оригинальность, брата нарекла Вольдемаром, а ее Идиллией. Всё ей символы какие-то чудились. Ида – камень, Лия – елей, в зависимости от настроения и ее поступков мама величала то одним, то другим именем. Лишь повзрослев, обрела воссоединенное, а посмотрев «Лебединое озеро», стала называть себя Одиллией, имя заколдованной принцессы казалось естественней вычурного «Идиллия». В быту же просто Лия, муж повернул по-своему и стала она Лидой. Имеет ли значение одна буква? Оказывается, имеет, а вся эта игра с именем будто вмешивается в судьбу...

Сейчас она Лия, мягкая и безвольная, как елей. Вспомнить бы о другой, кремневой половине, может, отрезвит. Но – невозможно, нереально, не одолеть этого неведомого прежде притяжения. Может, подспудно, бессознательно примешивается месть, право на измену вызревает исподволь, вины перед мужем она не чувствует. А может, всё проще простого: баба захотела мужика, так точно и цинично, что сводит не только язык, но и душу. «Не становись бабой!» – иногда предостерегал муж. А она – баба, никуда не денешься.

Что за изуверская потребность анализировать, выворачивать себя наизнанку? Перед кем этот постоянный внутренний отчет, кто, незримый, провел запретную черту: до – позволено, за нею – не сметь! И не в Жоре этом немыслимом дело, а в ней самой? Не ведала, не мыслила, что накопилось, не утонуло в горечи, а просто притаилось, и понадобилась только протянутая мужская рука, чтоб всё выскочило наружу, обязывая, вынуждая: познай, пробудись!

Дважды выносила детей, родила, а в этом деле дурища полная. Со всех сторон в глаза, в уши хлещет про э т о. Но какое ей дело до тех, кто захлебывается в страсти? Она в ином слое сложившейся издревле обывательской нравственности. И вообще жизнь слоистая, и слои, как правило, не пересекаются, лишь сосуществуют, каждому свое. Ведь у Пушкина «великая и возвышенная страсть». Возвышенная! А на нее сейчас налетела – какая? Может, и другие, кто любит тихо и смирно в своих затаенных постелях, в конце концов начинают чувствовать свою неполноценность?

Она, наивная жена-курочка при муже, с двумя детьми, всё же способна проникнуть в истину: у каждого свое страдание по любви, и кто ищет мгновенных утех и ограничивается ими, не защищен от «солнечного удара» истинной любви, вся литература, искусство взращены ею. Никакого отношения не имеют к ней механические способы добывания наслаждения.

А может, истинная страсть то же самое, что истинная любовь? И лишь в слиянии... Но разве в этом разберешься, умствуя, теоретизируя? Жить, страдать, любить, наслаждаться тем, чем может один человек одарить другого. Это заложено природой, предопределено, зачем сопротивляться?

Мастерица она порассуждать, до одури начиталась великих страдальцев, напиталась поэзией, по каждому поводу в голове готовые строчки-ответы. Но то, что нахлынуло и потянуло к мужчине просто потому, что он мужчина с родственными флюидами, как объяснить, какой духовностью?

 

Весь день рядом, в разговорах обо всём на свете (о своих мужьях-женах ни слова, как и о жизни вне этого летнего рая), взгляды и вкусы то совпадают, то расходятся, но это не сбавляет влечения. Научил управлять лодкой, утянул на волейбольную площадку, вспомнилось, что секцию волейбольную подростком посещала, стала ловкой, легкой, не только его восхищенные взгляды ловила на себе.

Вечерами тихо, с девочками сидели на берегу, провожая уходящее в сумерки светило, прощались у тропинки, ведущей к домику с нарисованной пучеглазой лягухой на стене. Всё приятно, всё в пределах нормы, запретная черта оставалась нерушимой. Можно спокойно укладываться, оздоровляться сном, напитанное солнечными витаминами тело просит отдыха. Дети засыпали, а она всё чего-то ждала, ощущая незримый зов, подобно лазерному лучу прожигающий пространство, не знающий преград.

Всё вокруг пропитано страстным призывом, бесшумно скользят по тропинкам пары, уплывают в тихую ночь лодки, бдящее око сомкнуло вежды. Торопитесь, летняя ночь коротка... Не любовь же вовлекает в эту ласковую ночь, любовь должна вызреть, ее нужно выстрадать, любовь – редкость. Массовками на тему «про  э т о» не утвердить.

Ну когда же перестанут лезть в голову всякие глупости? Решилась – иди, испытай. Если сможешь...

Вот сейчас она выскользнет из уютного детского тепла, мужняя жена, в незнакомые мужские объятия и познает  н е ч т о. Что потом – неважно, всё останется здесь, за узорчатыми воротами турбазы, рушить свою семейную жизнь она не сможет, хоть захлебнись от страсти. А если «солнечный удар», как у Бунина? Опять эти рассуждения из литературной классики, но великие проникали в суть, остерегали и сочувствовали, а она скулит в страхе и ожидании, не в силах противиться притяжению. Не из любопытства решается, по-другому просто невозможно, видимо, созрел такой момент, необходима хоть маленькая капелька уверенности, что и она способна чувствовать и отдаваться в страсти, как большинство нормальных женщин, без комплексов. Не муж ли сам подтолкнул ее к такому решению?

В американских фильмах муж и жена постоянно целуются, у нас бы сказали «лижутся», и не устают повторять: «Я тебя люблю!» Когда же она слышала эти слова, когда сама их произносила? Но и сегодня нечего на такую возвышенную волну настраиваться, влекущее  н е ч т о  стелется понизу, подпитывается прущими из земли жизненными силами, чтоб не угас род человеческий.

Он где-то здесь, рядом, за тонкой стенкой, в таком же томлении, как и она. Да ему, конечно, не впервой такие приключения, уважающий себя мужчина. Не думать, не думать!

Когда дочки умчались сполоснуть ноги от песка и налипших сосновых иголок после вечернего погружения в воду, он, придержав ее за руку, произнес совсем буднично, не ожидая возражения:

– Через час буду ждать на этой тропинке. Хорошо?

И она послушно кивнула и побежала вслед за детьми, которые успели поссориться, толкаясь и вереща у крана.

Попробовала подняться, освободиться от сплетенных на ее груди детских рук, но обе сразу зашевелились, еще и ноги на нее вскинули, не хотят разъединяться даже во сне, выпу-
стить ее в иную, без них, стихию.

Затаилась, оторвала взгляд от чуть светлеющего дверного проема. Расслабиться, расслабиться, чуткие эгоистические локаторы дочек ослабнут, спеленает глубокий сон, непробудный до утра, когда и к завтраку еле растормошишь.

Как хорошо в этом вольном бездумье, блаженно и сладостно, размякшие душа и мысли подчинились телу, готовому к неизведанному прежде наслаждению, оно наползает, охватывает ее, вот сейчас, сейчас, еще немного потерпеть...

 

Почему же так светло? Луна выползла, что ли? Но ведь совсем недавно было новолуние, они бренчали на тонкий серпик монетами, чтоб деньги водились, а потом, когда набухшая луна изнемогала от собственного сияния, просиживали у реки, дожидаясь лунной дорожки, ныряли в нее, омывались лунными струями. Разрешала дочкам допоздна не ложиться, чтоб напитывались их души не виданной прежде красотой.

Какая же это луна? Солнце светит во всю прыть, барабанит в окно, ему и сосны не помеха, в полную силу расцветающий день...

Проспала! Стыдобушка! Как в глаза посмотреть человеку? Небось промаялся полночи в ожидании, недоумевая, а может, и проклиная ее. Но глядеть в глаза и оправдываться не пришлось: явился муж и всё завертелось в привычном ритме, надуманное отступило в сказку-небылицу. Уберегла ли судьба, втолкнув в привычное русло, лишилась ли чего-то, что необходимо было познать? Рассуждать, перелопачивать нюансы некогда.

Дети, конечно, тут же выложили о дяде Жоре, о лодке и окуне в «телевизоре», о лунных купаниях и дальних островах. Муж, измотанный, довольный, что «чепэ» благополучно завершено и наконец можно передохнуть, в щебетание детей не вник, вопросов не задавал. Стащив с себя «военную шкуру», как в доме именовалось его командировочное обмундирование, извлек из пузатого портфеля с множеством отделений, набитых необходимыми военному следователю причиндалами, плавки, которые дожидались там счастливой возможности омыться в какой-нибудь попутной реке или озере усталому следовательскому телу.

Объяснил ей, что возвращались по ближней трассе, решил домой не заезжать, не тратить золотые деньки. А у нее под сердцем поскребло: не к ним рвался – к отдыху, освобождению от забот, ведь и объятий с поцелуями не было – потом, потом, пыльный, грязный.

Одернула себя, сказала спокойно:

– Отдыхай, я съезжу за летней одеждой, автобус дважды в день, фруктов привезу, дети всё подобрали. Здесь их не нужно упрашивать, после купания только давай...

Но он уже шел к реке, не дослушав, дочки – липучками с двух сторон, любят его и немного боятся: бывает несдержан, раздражителен, иногда вымещает на семье перенасыщенность работой. И жалко его, и досадно, всё держится на терпении, на уговорах и себя, и детей. Где же поймут и пожалеют человека, как не в семье?

Глядела им вслед, мелькающим между сосен. Ее семья, по сути, всё, что у нее есть, от родительского дома отошла, в постоянных переездах не налаживалось с работой, да и детей куда?

У мужа спортивная фигура, подтянут, с юности обрел привычку к спорту, легко становился на руки, вздымал напряженные ноги с вытянутыми носками. Замирали восхищенно дочки. А она? Никогда не прельщали мужчины, из которых выпирала мускулистая сила, вокруг много таких расхаживают, важничающих бицепсами и загаром. Казалось, что избыток физической силы уподобляет лесному зверю, самодовольно властвующему над более слабыми. У нее иные мерки и представления: превыше всего – духовность, это накоплено веками, передалось ей через великих мыслителей, выстраданное ими в жизни и воплощенное в книгах.

И всё же приятно смотреть на молодого мужчину, не превратившего живот в отвисший курдюк. И вообще они были красивой парой, не единожды им это говорили, и дети у них красивые, в родителей. Особой красоты в муже не приметила даже в первую встречу, привлек иным, он не в ее вкусе: худощавое заостренное лицо, плотно сжатый рот, всё в лице сомкнуто внутренней силой, будто и лицо может быть дисциплинированным солдатом по стойке «смирно». Вот брови наособинку, не подчинились этому строю, широкие, вольные, много места занимают на узком лице. По глупости недавний деревенский парень, втянутый в цивилизацию после училища, разрешил парикмахеру подбрить их, а потом уж брили не спрашивая. Понял, что ей это не нравилось, и теперь над лицом властвуют брови.

А ее с детства, после кинофильма «Цирк» с артистом Столяровым, привлекали широколицые, светлые от улыбки до волос, с мягкими очертаниями рта, всегда готового рассмеяться, блеснуть зубами, произнести добрые ласковые слова. Может, и слегка лысоватый Жора отдаленно напомнил ей Столярова своим светлым, распахнутым обликом? Ведь внешняя предполагала и внутреннюю светлоту.

Муж требовал от нее сдержанности, в прошлое свое пускал неохотно, стоило ей настойчивей, чисто по-женски, из ревнивого любопытства спросить, были ли у него встречи с женщинами, он обрывал одной и той же фразой: «Не превращайся в бабу!»

В «бабу» она не превратилась, интеллигентность свою сберегла, в душу к мужу не лезла, как и в карманах его не шарила, но были ли они от этого счастливее? Каждый оставался в себе, имел право на какую-то свою скрытую жизнь, она презирала себя и сожалела, что в первые их общие дни поддалась женскому соблазну (и получила хороший урок, зареклась на всю жизнь!): перетряхивая его чемодан, соединяя вещи для общего существования, наткнулась на письмо и фотографию.

В родительской семье даже мысли не допускалось, что можно прочитать чужое письмо, не тебе адресованное. Пересилила глупая самоуверенность: между мужем и женой тайн не может быть, письмо прочитала. Поделом! Горечь тех минут сбереглась, утоптанная разумными доводами, но горечью быть не перестала, иногда всплывала, разъедая и раня.

Письмо от девушки Маргариты (так вот почему, знакомясь с ней, он посетовал, что она не Маргарита). Для нее Маргарита – вечный символ страдания, обманутой любви из гетевского «Фауста» и оперы Гуно. Не придала тогда этим мелькнувшим словам значения, письмо же вынудило прозреть: для него не отвлеченная фаустовская Маргарита, а реальная девушка, первая и, видимо, большая любовь. Почему не она – первая?

Маргарита отвечала на его письмо, удивляясь, что он написал в такой момент своей жизни, когда о других думать не полагается. Его она помнит, слишком много для нее значила их любовь, но вернуться к прежнему невозможно. «Надеюсь, что у тебя хорошая умная невеста и ваша семейная жизнь будет идиллией (а ведь он почти до загса не знал ее настоящего имени, из Лии сделал ее Лидой). И ты учись жалеть и понимать ее и не обидь, как когда-то обидел меня, разрушил мое большое чувство к тебе. Женщины такого не прощают, и я простить не могу».

Оглушенная, даже плакать не могла: значит, притворство и никакой его любви и в помине не было?! Если бы она увидела это письмо и фотографию до регистрации, замужество не состоялось бы, хоть душа разорвись! На фотографии полногрудая девушка в скромном платье с белым воротничком, на талии туго стянутый ремешок с пряжкой, видимо, стыдилась своей полноты. Взгляд будто слегка затуманен, тонкие брови полукругом, волосы валиком надо лбом, остальные сзади по плечам. Скуластенькое русское лицо, ничего от гетевской Маргариты, кроме имени. Голова к голове, ее Вася, Василек в новенькой лейтенантской форме, выпускник училища, молодое, будто даже глуповатое лицо без намека на высокие мысли и интеллект. Но – счастливые влюбленные... На обороте: «В день прощания перед отъездом в Германию. На память». Не его – ее рукою написано.

Как жжет этот давно запечатленный момент, потому что и сбереженная эта фотография – предательство. А если бы в письме не отказ, а согласие? Слезы хлынули, как только отворилась дверь и Вася с порога разлетелся к ней с поцелуем. Выпятила вперед руки с письмом и фотографией, потребовала: «Объясни!»

Закаменел лицом, сказал отчужденно:

– Ну и что? Разве у тебя не было первой любви?

– Была, но я тебе рассказала.

– Вот и у меня была, а рассказывать я не мастер. А женился на тебе.

– А если бы она не отказала? Ты ведь уже мне сделал предложение, когда ей написал.

– Не знаю, – признался честно.– Хотелось проверить себя, я ведь старше, ответственность на мне. Сглупил, что не уничтожил, не думал, что прочтешь чужое письмо, не ожидал.

– А это ожидал? – располосовала перед его носом письмо и фотографию в каком-то злобном завихрении, истеричной бабой выставила себя перед ним. Горько и стыдно вспоминать, но тогда только одно: обманул, не любит! В письме Маргариты трепыхается сожаление об угасшем чувстве, так чем же он обидел ее, любимую?

Рассказал, подчеркнув: и на этом точка, больше никаких объяснений!

Маргарита училась в пединституте, в том же городе, где он заканчивал танковое училище, считал ее своей невестой, даже возил в родную деревню «на показ». Пожениться предполагали, когда она закончит свой пед, а он отслужит первый год в Германии. У Маргариты были нелады со зрением, очки носить стеснялась, но отец заприметил и с крестьянской прямотой отверг будущую невестку: нам подслеповатые ни к чему! Мало девок полноценных? Вся деревня будет смеяться, брось, пока не поздно!

С этой мыслью и на службу уехал, а через год вместо руки и сердца протянул Маргарите заморские туфли для выпускного вечера. Оттанцевали вместе, но больше он ее не увидел: на крылечке, где она снимала комнату с подругой, его дожидались только туфли, выставленные хозяйкой. Адрес школы, куда она получила назначение, ему дали в деканате, но на письма она не ответила.

Да, не все обиды забываются, всю жизнь ранят, по себе теперь знает. Значит, кроется в ее Васе способность унизить, выискивая свою выгоду, жить с таким человеком ненадежно. Но куда деваться? Стыдно родителей, подруг в университете, туда приезжал к ней свататься, все одобрили, шампанское распили. И любовь свою куда девать? А может, он ее всё-таки любит, иначе зачем бы ему приковаться к ней, бедной девчонке, единственное богатство которой – маячивший через год университетский диплом.

Но и она его не за красивые глаза да выразительные брови полюбила, ее всегда притягивали люди своей особинкой, а в нем эту особинку увидела в первый же день, оценила, потянулась к ней, почувствовав свою необходимость. Будучи танкистом, он мечтал о юридической академии, взял отпуск для подготовки. У нее разболелись зубы во время летней сессии, терпела до каникул, вернувшись домой, взвыла среди ночи – не могу больше!

Рано утром мама повела к зубному врачу – соседке, где Вася снимал комнату. Судьба подсмотрела эту ситуацию и завязала узелок, буднично и неромантично: она извивалась у бормашины, он страдал над учебниками на веранде, маялся, вздыхал.

Посмотрела программу, билеты экзаменационные и поняла, что мечте его не сбыться: ничего-то не читал молодой лейтенант, грамотность тоже увы... Придется ему по-прежнему громыхать в раскаленном танке, а не ходить в наглаженных, со стрелочкой брюках и начищенных «штиблетах» с папочкой в руках, как приезжавший на полигон следователь. Так он объяснил свою мечту об академии.

В ней взыграл будущий педагог: почему бы не помочь человеку, пока она ходит сюда лечиться? Притащила нужные книги, вынудила прочитать самое необходимое из классики, писать диктанты, сочинения, зубрить правила. Категорически объяснила в ответ на нытье: «Без этого не видать академии, как своих ушей!» Вечерами театр, мороженое в кафе, прогулки по парку.

Однажды, когда они чистили крыжовник на варенье для хозяйки, а та читала вслух «Мать» Горького, он вдруг увидел ее куцые пальцы, родовой признак их семьи, и пошутил: «У наших детей были бы красивые руки», – и протянул к ней свои с длинными ногтями. Насмешки в его глазах не увидела, впервые подумала: может, и судьба...

В академию он не поступил, даже экзамены не вызвали сдавать, кто-то из штаба юркнул в Москву вместо него сдавать экзамены. Страдали вместе от неудачи, он вернулся на танковый полигон, она в университет, а потом он вдруг нагрянул со своим предложением, и всё завертелось, и казалось, что уже ничего не зависит от нее, попала в какой-то вихрь и уж куда вывезет. Что любит его, поняла, лишь прочитав письмо Маргариты, испугавшись утраты.

Но разве он ее не любит? Он же за нее боролся, рисковал своей военной карьерой.

Свадьба была назначена на октябрьские праздники, когда ей проще было уехать из университета, а ему полагался трехдневный отпуск на женитьбу. Родители готовились, но за пару дней до ее приезда в полку объявили учение, ни о какой регистрации и свадьбе командир и слышать не хотел. Приказ – исполняй! Ночью на попутке Вася добрался до соседнего городка, где был штаб дивизии, на крыльце дождался утра, всё рассказал генеральскому адъютанту, и когда его к себе пригласил генерал, было ясно, что рисковал он не зря: с благословением генерала положенный отпуск был получен. Разве это не любовь?

Больше о Маргарите не говорили никогда, она всё притоптала на донышке и примирилась. Но будто обожженный край свежеиспеченного хлеба, его невозможно выбросить, разжуй и проглоти.

Так началась семейная жизнь.

В какой неподходящий момент всё это вылезло, взбаламутило ту горечь. На место! И заслонку поплотнее задвинуть! Мужа накормить, пожалеть, ублажить. Как он мечтал вы-
браться из танка, сменить профессию, стать военным юристом, сколько перетерпел, пока военная бюрократия позволила такой слом. Не признаётся, но чувствует она, что не по силам ему новая нагрузка, барахтанье в преступлениях, в человече-
ских трагедиях. Женским сердцем чует, что не нужно выказывать свое понимание, быть слишком умной. С такою женою трудно: не притворишься перед нею, не спрячешься, самолюбие мужское уязвлено.

Как-то, еще девушкой, возвращалась она после каникул в университет. В переполненном вагоне можно было только сидеть. Ночь прошла в литературных спорах, и уж тут она показала себя во всём блеске красноречия. Сбоку прилепился офицер, тоже иногда вставлял словцо, но всё больше к ней приглядывался. Ей нужно было выходить, он ехал дальше. На перроне догнал ее и сказал с сожалением, искренне:

– Как жаль, что ты такая умная, а то я бы женился на тебе. Никак жены себе не найду, а ты мне очень понравилась! – ткнулся носом в шею и убежал.

Со смехом рассказывала об этом подружкам, а потом не раз убеждалась, что недалек от истины тот полувлюбленный капитан. Научилась утаивать свое понимание, давала мужу брать верх в споре, подчинялась его мнению. Пусть тешится, расслабляется возле семьи, всё равно всё решать, за всё отвечать приходится ей, ведь он постоянно в командировках.

Схватила ведро, помчалась к колонке за свежей водой. Вчера Жора приволок огромную рыбину – леща, а потом и мелкой рыбешки с девчонками нахватали удочками в тихой заводи, прикармливали ее крошками, чтоб ловилась. Ловкий мужик, неутомимый, жена должна быть счастлива с ним, не поленился детей к рыболовле приспособить. И ветку где-то роскошную добыли, сухую, горючую, наверное, на остров тайком смотались, в округе отдыхающими всё выскоблено, подобрано для вечерних костерков.

Детей при нем было не узнать: никаких капризов, за любое дело хватаются, в рот ему глядят, а он только нахваливает. Топориком по очереди натюкали щепок-деревяшек для запланированной ухи. Не сварилась Жорина уха... Уберегла ее судьба или наказала?

Ну что ж, уху съест законный муж, и всё остальное произойдет как обычно. Выпадает она из могучего потока, воспетого литературой, когда два башмачка со стуком падают на пол, «сплетенье рук, сплетенье ног, судьбы сплетенье» и «свеча горела на столе, свеча горела...» Для нее эта свеча не возгорелась. В утешение людям поэты вознесли любовь на такую высоту, в жизни всё будничнее, по потребности, без восторга? Что же над чем возвышается: любовь или страсть? И лишь в слиянии... Как можно в этом разобраться, умствуя, теоретизируя, нужно жить, страдать, наслаждаться, любить, воспринимая всё, что может дать один человек другому. Увы, увы...

В голове сновали, путаясь, мысли, а руки привычно делали свое. Извлекла из устроенного под домиком «холодильника» рыбу. Жора вчера и почистил у реки, девчонки чистили мелочь.

Бурлит вода в котелке, подвешенном на рогульки, для навара первой ныряет мелочь, выбрасывается кошкам, набежавшим на запах, куски леща опускаются бережно, вальяжно доходят, «умлевают» в тихом бульоне, напитанном специями. Их тоже запасливый Жора принес. Успел внедриться, обворожил и ее, и дочек, хитрец! Ну, дети – изменщики, живо переметнулись к отцу, ликуют, что он приехал. А она? Затворить приоткрытую было дверцу в неведомое, забыть непонятное влечение и самого Жору!

Аромат затопил поляну, перешиб смоляной запах сосен. Накрыли на вкопанном в землю столике, воткнула в кефирную бутылку желтые болотные цветы, привезенные с острова (опять Жора!). Приметит ли их уставший муж или промелькнут мимо его взгляда и сознания, как бывало, не приучен к тонкостям, да и кем? Почти сиротой рос в деревне, мать умерла рано, отца не пожалели, забрали на фронт от многодетной семьи, выживали как могли. Да и не ставят в деревнях цветы в вазы, ни к чему это, когда вон сколько их вокруг, в лесах да на лугах. Исходящее от цветов таинство – непостижимо для него, вначале обижалась, а потом решила: для себя ставить цветы и своих девочек.

Но был момент: когда она начала ходить к зубному врачу, а потом заниматься с ним, эта милая женщина шепнула: «Завтра у Васи день рождения». Пришла с огромным букетом пионов, почти увядающих, с терпким ароматом, доцветали в их саду, произнесла самые обычные слова: «С днем рождения!» – а у него на глазах слезы: «Это первые цветы, которые подарили мне!» Скорее всего, этот момент и был началом: он почувствовал, что она приобщает его к иной жизни, она была тронута его способностью оценить красоту.

Оправдались ли их надежды или еще не пришла пора выводов? Внутренний конфликт, сопротивление разной среды, в которой они выросли, ощущалось постоянно. Сглаживает любовь, примиряет, взаимно воспитывает, создает похожесть. Не хватило любви им обоим, на первое место выдвинулся долг, семья. Семью, как и она, он любил и берёг. И на том спасибо...

 

Нежность... Какое замечательное слово, и не только слово, а то, что оно выражает, такое удачное слияние звучания с сутью. Возможно, она холодная, бывают же фригидные женщины. Но нежностью переполнена всегда, еще девочкой, малышкой, как только стала сознавать себя, – ко всему, что требовало заботы, ласки, жалости. На свет вытолкнули с наказом: люби! И она любила, изнемогая под бременем этой потребности, всё ниспосланное бытием: льющиеся с чистого неба потоки солнца, цветы и деревья, несчастных брошенных собак и кошек. Попадало от родителей за то, что приваживала их, а они сами притягивались к ней, чуяли ее потребность любить и жалеть.

Любила быть на земле, в саду, среди растений и деревьев, в родном доме с родителями, где каждая мелочь мила сердцу. Всё вокруг нуждалось в ее любви, и любовью этой была великая нежность и благодарность за то, что она вдруг очутилась в прекрасном мире, тоже способном любить ее.

Даже во сне, когда мама поднимала на горшок, обхватывала ее голову и обцеловывала лицо, не размыкая глаз. Об этом ей, уже взрослой, рассказывала мама, удивляясь: откуда ты такая взялась? Нет, не одна она такая, так умеют любить дети, не ведающие обманной стороны любви. Постижение, что любовь великое, вознесенное в высшие сферы страдание, приходит через великую боль жизненного опыта. Росла в щедрости любви и ласки, не требуя, чтоб и на нее изливался ответный поток: того, что в ней самой, хватало с избытком. Животные и природа щедрее людей. Только люди умеют ранить и унижать, любить людей труднее. Пустоты недоданного Лия умела заполнять своей переполняющей нежностью и, несмотря на грозные ситуации, которые подсовывала жизнь, не утрачивала ощущения светлой благодарности за отмеренный ей кусок бытия.

Всё из той же потребности жалеть возникали смешные, а иногда и унизительные ситуации. Умела придумывать людей и видеть такими, как хотелось, потом удивлялась себе, но снова повторялось подобное. За полудетские выдумки-влюбленности получала оплеухи.

В восьмом классе вдруг заприметила белобрысого голубоглазика, на всех собраниях был притчей во языцех, обругивали со всех сторон – учителя, родители, комсомольские активисты. А ей – жалко, и вдруг будто кто-то подтолкнул: напиши ему, подбодри!

Ну, слов ей всегда не занимать, настрочила с воодушевлением, пользуясь цитатами из баллады Симонова, которую читали вслух в классе: «Держись, мой мальчик, на свете два раза не умирать, ничто нас не сможет вышибить из седла...» Подписалась, как в романах: «Твоя Л.»

Голубоглазик не дотягивал до норм благородства, письмо не осталось тайной. Как над нею измывались из-за «мой мальчик» и «твоя»! Писали на доске, выкрикивали вслед, а она еще долго не понимала истинного смысла короткого слова «твоя», как видно, уже тогда известного ее одноклассникам. Уже замужней женщиной научилась различать «платонический» и «плотский». Близкое звучание, но какая бездна! Всё, что определяется как плотское наслаждение, ускользало от нее, затмевалось нежным платоническим влечением, возникающим из духовной близости. Значит, нежность способна губить страсть? Но почему бы им не слиться, или если дается одно, то не дано другое? Ей не дано, увы...

 

Лида (раз муж при ней, она – Лида) лежит на разостланном прямо на земле халатике, сосновые иглы шпыняют сквозь тонкую ткань, но так даже лучше, пусть что-то внешнее мучит тоже, помогает унять томление и неудовлетворенность. Нежность ее снова невостребована, мужу она просто не нужна. А может, она сама виновата: не сумела показать, убедить, как именно из нежности рождается настоящее глубокое чувство, ласка, не иссякающая в последнем изнемогающем моменте? Да, она была скованной, зажатой, стыдилась быть иной, просто из-за неопытности нового состояния жены. Да и откуда у нее могла взяться умелость? Для мужа эти нюансы имели значение, спросил же перед женитьбой, девушка ли она.

Сковало стыдом, обиделась: зачем о таком говорить, если над всем – любовь? Открылась маме, но та хладнокровно утешила: не обращай внимания, все мужики такие, от женщины требуют многого, но в их переживания не вникают, заботятся о своих удовольствиях. Для чего тогда замуж выходить? Для продолжения рода?

Нет, нет, не может быть, не могли так обмануть великие классики и поэты, воспевающие любовь как главное чудо, данное человеку! И вот она валяется на земле, неудовлетворенная, распаленная. Перетеканием от мужской руки пламенных флюидов, всего передуманного за эти изнемогающие от неведомого прежде притяжения дни, своей готовностью познать  н е ч т о  была настроена на какое-то новое общение. Но муж опять был небрежен и тороплив, хотя отоспался днем, смыл в реке усталость. Почему не требовалось ему большего проникновения в нее?

Вначале хотелось соприкасаться с ним, слушать и произносить какие-то небывалые слова, в сдержанном ожидании накапливается неизбежный порыв отдачи друг другу. Но всё свершалось примитивно и быстро, со стандартным словом «спасибо» и поворотом набок, ускользанием от нее в сон. Получалось, что главное – дать ему то, за что полагается благодарить (кто-то же научил его!), и даже намека, что и она должна познать  н е ч т о, за что можно говорить «спасибо». Не успела отдать ему накопленное, а он не догадался воспользоваться предлагаемой ему роскошью.

Он старше, не примитивный человек, так почему же? Неужели прав отставник, уверенный, что муж в командировке «своего не упустит». Но почему нужно думать на таком низменном уровне? Виновата усталость и его постоянная переполненность служебными заботами, ответственностью, нелегко ему даются обязанности военного юриста, к которым так стремился.

Но сколько горечи в этом формальном «спасибо», губы его торкаются щеки равнодушной сухой полоской, не способной воспринять, что она лишь разогрета, вся еще в жажде ласки и нежности. Слышала то ли анекдот, то ли случай, мало ли о чем судачат, сидя перед дверью с табличкой «Гинеколог»: в африканском племени, если изменяла жена, в тюрьму сажали ее мужа – не пробудил, не увлек, не удержал.

А если Вася просто не улавливает ее маяты? Возможно, она всё усложняет, другие женщины относятся к этому разумнее, не стыдятся высказать свою неудовлетворенность. Затаиваясь в своей обиде, она утрачивала любовь. В конце концов, если один только берет, а другой отдает, источник иссякает, и она обречена прожить, не познав чего-то огромного, именуемого таким дерзким захватывающим словом «страсть». Явись он на денек позже... Ей необходима подсказка, познание, чтоб определиться в себе самой, бесцветное сосуществование тягостно. Вины за собой за готовность «измены» не чувствовала, своим письмом к бывшей невесте Маргарите он как бы вручил ей это право, но даже от мысли о прикосновении чужого мужчины, его губ, запаха – поднималась физическая брезгливость, тело протестовало против чужого вторжения. Жора впервые приблизил такую возможность, что-то независимо от ее воли будто разрешило – можно...

Потянуло утренним холодком, скоро рассвет. Стало знобко, пылание тела перетекло не в мужчину, а в землю. Захотелось удобно лечь на подушку, укрыться. Узкая кровать, не приспособленная для супружеского ложа, занята мужем. На другой валетом дочки. Развернула раскладушку, сняла с перил кровати сложенное одеяло, все спят под простынями, закуталась, подтянула ноги к подбородку. Смириться, жить, подавляя, приспосабливаясь, беречь то, что важнее всего: любовь и счастье детей, для этого нужна семья, мама и папа.

Значит, всё же лучше, что муж появился вовремя,  н е ч т о не состоялось, не уволокло в бездны. А если  о н о  силища необоримая? Опять же из литературы и женских разговоров-слушков, многие женщины живут так же пресно, их называют фригидными. А в Индии на полном серьезе можно символически выйти замуж за бога Кришну, за его фотографию, обряд всерьез, настоящее бракосочетание...

Пообещав вернуться вечерним рейсом, вышла за ворота, такая вольная, с легкой сумкой в руке, в холодящем, не прилегающем к телу сарафане. Можно бы и в шортах да кофтенке, фигура позволяет носить одежду спортивного стиля, но муж хочет, чтоб она одевалась традиционно, как подобает жене офицера, матери семейства. Не раз говорил: «Ты и в простом сарафане хороша». Не бегала по парикмахерским и ателье. Зачем, если мужу достаточно сарафана?

На остановке маялось несколько человек, тоже за покупками в город, с пустыми сумками. Но как изменятся они, да и она, вечером, с тяжеленными, переваливающими то в одну, то в другую сторону сумками. Превратится она в маму-лошадь, нужно питать детей и мужа не только витаминами солнца, но и фруктов, овощей, лето так быстро иссякает.

Затормозила машина, за рулем – Жора. Даже подумать не могла, что он вдруг снова возникнет перед нею. Всё предназначенное ему схлынуло, пылание, томление, тяготение, не было даже самых простых слов.

И он молчал всю дорогу. На заднем сиденье набитая дорожная сумка, складные удочки, одет в элегантный светлый летний костюм, не дачная простота. Значит, уезжал насовсем.

Притормозил в центре, сказал без укора и насмешки:

– Прощайте, голодная жена! Не состоялось, жаль. И вы об этом еще пожалеете...

Скрылся навсегда всепонимающий Жора. Надо же – голодная жена! Какие точные слова! Вначале не поняла, но потом ее просто ошарашил их особый смысл. Обидные, ранящие, унижающие. Голодная жена – ущербная луна – щербатая надбитая посуда, всё из того же неполноценного ряда. Придется проглотить и это...

 

 

 

Глава вторая

Серебряные ночи

 

Любовь, мне говорить об этом грустно,

законная властительница муз,

не меряно твое земное русло,

не застрахован твой бесценный груз...

Владимир С е р г е е в

 

Запах багульника дурманит, его низкие кусты переплелись, разостлались по сопке непроницаемым пружинящим покровом, вечнозеленые острые листочки будто ржавчиной присыпаны рыжей бахромой. Нога, ступая, не достигает дна земли, идти невозможно, разве что плыть. А вот лежать на спине, распластав руки и ноги,– блаженство, склон сопки приподнимает над земной суетнёй, приобщает к космической вселенной, где властвуют иные измерения.

Перед глазами Охотское море, окоем великого океана, бухают волны внизу о скалы, брызги не достигают склона, но океанские запахи в какие-то мгновения перешибают остроту багульника, увлажняя, смягчая ее...

Могла ли Ида-Лия предположить, что ее Васю зашвырнут на краешек земли и они, семья военного, покорно потащатся вслед, в страхе и смятении перед неведомым и грозным, что сулит суровый север.

Удивителен этот год, такой неожиданный слом жизни, всё здесь иное, природа и люди, отношения между ними. И она будто заново народилась, с иной душой, иными глазами, иным восприятием, а всё то, что пережито прежде, отчеркнуто великим океаном, тысячами километров, возникшим здесь желанием освободиться от тягостного, чуждого, что мешало быть собой.

Васю судьба не пожалела: только устроились, получили комнату в самом центре, хоть и в коммуналке, но большую, светлую, с окнами на главный проспект (в коммуналках пребывало всё население города, многие ютились и в хатках-шанхайчиках, облепивших окраины), определили младшую дочку в детсад, старшую в школу, как вдруг военную прокуратуру расформировали и бедный Вася должен был отправиться чуть не в заокеанье – на один из Курильских островов.

Таких рывков семья выдержать не могла, тем более что удалось и ей устроиться сразу на хорошую, по специальности, работу. Чтоб получать надбавки, заключила, подобно всем северянам, трудовой договор на три года, и вот она с детьми здесь, а муж в необозримых далях, в приспособленной к жилью старой японской фанзе среди бамбука...

Какое великолепное понятие – свобода, только сейчас осознала, как холодно, скованно ей жилось, сколько душевных сил тратилось на постоянную приспосабливаемость к мужу. Расставаясь с Васей, она жалела его, но уже была выработана привычка к частым разлукам, в будущем не предвиделось иного. И вдруг эта возможность быть собой, восторг и упоение от неохватности бытия, даруемого жизнью. Сейчас она постоянно в том состоянии взлета и благодарности ко всему сущему, которое так остро, и не раз, переживала в юности.

Студенткой-первокурсницей отпросилась на пару дней домой, чтоб отвезти зимнюю одежду, взять что-то по сезону. На электричку не успела, поехала автобусом, неведомым прежде окольным путем.

Старый разболтанный ковчег просвистывался сквозняками, скрипел и стонал от натуги, но, не заслоненный занавесками и внутренним комфортом, распахивал перед пассажирами обновленную весеннюю землю.

Лия, вся охолодавшая на высоком сиденье при входе, пролетала сквозь раздвигаемый дорогой лес, обсыпанный молодой зеленью, а по обочинам стлались поляны в кипении белых подснежников, цветы выбегали к самой колее, можно было разглядеть их трогательно склоненные венчики с зелеными капельками на концах лепестков. Не было предела этому великолепию, а она, охваченная восторгом, не ощущала тряски и сквозняков, не слышала людского говора, парила над весенней землей, мечтая об одном: пусть это счастье не кончается никогда!

Казалось, что момент забыт, отлетел с юностью, когда только и можно летать на крыльях, и вот она, давно утратившая юношескую доверчивость к жизни и красоте, будто на том дребезжащем автобусе ворвалась в то же состояние, и вселенная распахнулась во всём величии и красоте.

Вдруг вспомнился Жора, давно позабытый, но нет, что-то он в ней сдвинул по-своему. «Голодная жена»... Может, потому, что так же лежит в ожидании  н е ч т о, чувствуя спиной упругость земного шара, вбирая всем естеством дыхание океана, отбрасывая всё мелкое, суетное.

Но ожидание  н е ч т о  сейчас совсем иное, она не голодная, она просто захлебывается, как в детстве, от любви, но в этой любви преимущество природе, к этим сопкам, скалам посредине бухты, к пронзительному запаху багульника и слабосильным мелким цветам на солнечных склонах. Всё естество переполнено глубоким ощущением бытия.

Как великолепно жить! Любовь – это жизнь.

«О жизнь, о лес, о солнца свет, о юность, о надежды!»

Юность позади, а надежды... Еще всё возможно, силы неизбывны.

Здесь, на краешке земли, воистину ощущаешь себя частицей вселенной, не только земной, но и космической. Что же еще для счастья? Любовь? Ах, любовь...

 

Внизу, в распадке, где холодноватый ручей, размывая сцепленные корнями сопки, стекает в океан, прилепились к склону, защищаясь от ветра, палатки, зеленая и оранжевая. У костра вперехлест два бревна, между ними ветки стланика, покрыты плащом, на них ночью дремали те, кому и дня мало для разговоров. Подбрасывали в костер сучья, без конца чаевничали для сугрева, бродили по берегу, напитываясь всем этим на целую рабочую неделю.

Ее тоже манила такая беззаботная бесконтрольная ночь у костра, но девчонки-дочки ныли в палатке, нужно было залезать к ним, укутывать, напевать всё те же бесконечные сказки, нет бы сразу в сон, неужели не притомились за день? Делить маму ни с кем не хотят, ни с кем и ни с чем, захватчицы...

Утром, наравне со взрослыми, она шагали с рюкзаками, купила им детские после первой же вылазки за город. Подъем на сопку тяжел, будто на небо лезешь, упираясь руками в колени, обходя осыпи. Горизонт набухает бесконечностью, глазам не охватить, не осилить, цепляются за торчащие из моря скалы, душа захлебывается в беспределе, а руки завидуют крыльям чаек – размахнуться бы да в поднебесье... Укладывается ли всё это в головах детей, цепляющихся за конкретность всего земного, как за постоянное материнское присутствие?

Отвлекала детей от взрослых замираний и вздохов на гребне сопки перед распахнувшейся вселенной и бескрайностью океана, собирали вместе перезимовавшую у мшистых кочек бруснику, объясняла, почему выставленные купами из земли сосновые ветки называются стлаником, а большие сосны расти здесь не могут, слижет своим дыханием суровый океан, изломают пурги. Что детям вздыхания взрослых неведомо о чём, пусть радуются земному миру, привыкают его любить.

Распадок умиротворял безветрием, тишиной – журчащий по гальке Черный Ключ только подчеркивал ее, – толпящимися в затишке лиственничками. Если и вырастут они, то через триста лет, и неведомо, что может случиться к тому времени и с этим местом, и с городом между двумя бухтами. Ненасытное человечество жестоко и непредсказуемо, природа мудрее, милосерднее и – беззащитна.

Для первых улиц прорубались просеки в густой тайге, ее извели на постройку домов, среди голых сопок, утыканных пнями, город просвистан ветрами, жди триста лет, пока нарастет новая лесная защита, но присутствие человека отвергает эту возможность даже в мечтах. На улицах высажены большие лиственницы, привозили их из дальних таежных распадков прямо с землей, они – главное украшение северного города...

Много всяких кустов-ивняков напутано вдоль ручья, почти середина лета, а они еще усыпаны весенними желтыми «котиками», девчонки мчатся к ним с воплями, что им свинцовые океанские дали, наводящие на мысли о бренности всего земного, им подавай красоту, которую можно нюхать, трогать, даже лизать.

В затишке распадка раздолье комарам, быстрее, быстрее к спасительному океану, где комарам не за что уцепиться, спасаясь от ветра. На берегу, если солнце, можно и в купальниках разгуливать, ловить крупицы северного тепла.

Бах волна – на гальке извивается сверкающий косячок зазевавшегося уйка, сосулькообразной, почти бескостной рыбешки. Извлекается из тайника в сопке, между камней, котелок, чайник, всякая хозяйственная мелочь. Собирай не ленись подарок океана, вот и уха без всяких усилий.

Ей, Лие, и ее девчонкам всё впервой, в радость и благодарное удивление. А они, глупые, боялись, что и души их здесь заморозятся. Всё наоборот, только здесь и оттаяла, ощутила себя полноценным человеком.

А за детьми глаз да глаз. Оглянуться не успели – старшая на самом краю сопки, нависшем над острыми скалами.

– Что ты там делаешь?

– Незабудки собираю, их океан набрызгал, – тянет сверху руку с комочком голубых цветов, заметных только в пучке, как только она разглядела их снизу.

Ей, женщине, не одолеть крутизны, дочку, так и не осознавшую опасности, снимает сосед по квартире, прибившийся к их компании геолог с женой. И все хором наставляют своих детей:

– Самостоятельно – никуда, опасно!

Компания их неразлучна, вместе работают, вместе отдыхают, все праздники и даты – за общим столом. Иногда прибьется кто-то со стороны, вольному воля, в душу не лезут, хорошо тебе – и ладно. Здесь свои нравы, почти все женщины одиноки, кто разведен, кто не успел замуж сходить, у большинства дети, хочешь любить – люби, хочешь ребенка – рожай, никто не указ. Иной раз мужчина посторонний появится – пожалуйста, дорог к любви много, бесконечен океанский ночной берег, манящи потаенные бухты, мягок заплетенный багульником склон сопки... Никто не осудит. Люби, если хочешь, если можешь, твое счастье...

Она, Лия, не хочет, довольно и того, что есть: постоянно держащего душу на взлете восторга перед природой, общения на равных с раскованными умными людьми, на которых хочется быть похожей, интересной работы журналиста-редактора, а главное – осязаемого просто физически освобождения.

Всё, что пережито с мужем в прежней жизни, отошло, увезено им в заокеанье, из прошлого лишь дочки, они были и будут всегда при ней, их любовь неоспорима.

 

Скромный сарафан, сшитый ее же неумелыми руками, – долой. Будет модной, красивой: впервые хочется этого. Соседка по квартире, жена геолога, учится на курсах кройки и шитья, побудила ее быть моделью, фасоны выбирают наимоднейшие, нестандартные. Непривычно в зеркале ее новое отражение, но как замечательна гармония между внешностью и внутренним состоянием обновления. Целую твои ручки, соседушка! А та, любуясь, подначивает: красивая, красивая, еще сможешь любить и быть любимой. Сможет ли?

В издательство явилась застенчивой провинциалкой, потрясенно смотрела на царственно несущую голову с рыжей копной шикарной прически даму-редакторшу в каракулевом, по полу, манто. На остальных тоже шубы, беличьи, ондатровые, на севере только такие и носить.

А она в своем полушкольном пальтеце с собачьим воротником, на Васину капитанскую зарплату не разгонишься, родительской помощи не было, да еще квартиру снимали четыре года, пока Вася учился в академии. И шапка не лучше пальто, перед отъездом купили на последние деньги из Васиных подъемных, прежде обходилась одним драповым осенним. Подъемные, готовясь к северной зимовке, которая «двенадцать месяцев зима, остальное лето», истратили на поездку к морю, дикарями, первый полноценный семейный отдых, пришлось довольствоваться пальтецом с собачьим воротником, да и не стремилась она к шикарной одежде, Вася постоянно внушал, что она и так хороша, в ситцевых сарафанах.

Через несколько дней величественная рыжеволосая дама в редакции положила ей на стол пачку денег, какой она сроду в руках не держала, сказала надменно:

– Продаются беличьи шубки твоего размера и ондатровые шапочки, здесь не принято одеваться по-другому.

Истратить столько денег на себя? Беличья шубка, это вне ее возможностей. Страшно! И что скажет Вася? Он постоянно твердил: никаких долгов, обходиться малым.

Но Вася в командировке, его сразу же отправили на самый север, на Чукотку, далеко и надолго, зарплата у нее приличная, о какой и не мечталось, выкрутится и долг вернет до его возвращения. В конце концов, это ее право – быть одетой не хуже других, не униженно излишней скромностью, если не сказать – бедностью.

Шуба – крашеная белка, не из самых дорогих, но с золотистым отливом, длинная, воротник шалью, ниспадающие фалды. И шапочка ей к лицу, лоснящаяся меховая завитушка надо лбом. Это приподнимало, делало стройнее, внушало самоуважение. Вот что значит красивая одежде для женщины. Денег хватило и на теплейшие сапоги на каблуках, и на китайский пуховый костюм.

Ставшие вдруг жадными глаза углядели среди великолепия универмага маленькие золотые часики, до сих пор не было никаких – и сразу золотые.

Квартирные соседи сбежались, оглаживали ее, горячо одобряя: да, здесь по-другому нельзя, богатый край, богатые люди. Чувствовала себя именинницей и героиней, готовой к подвигу, ведь всё это еще нужно преподнести Васе, убедить, что по-другому – никак.

Дочки восторженно, как никогда прежде, оглядывали ее, заставляли без конца поворачиваться, приговаривая: «Какая ты красивая, мама!»

– Как принцесса! – определила младшая, высшая детская похвала.

– Мы тоже хотим шубки! – произнесла старшая, у которой к восхищению мамой примешивалась женская зависть.

Кутая их в мягкий мех, пообещала, что скоро и их одарит шубками.

Без семейного скандальчика не обошлось.

Вася вернулся, когда она была на работе. Предстала перед его очами во всём великолепии, румяная от мороза, уверенная в себе, улыбающаяся.

Муж онемел и не узнал сначала, не поверил, что эта дама – его жена. И не восхитился, как другие, хотя она ждала, что нечто женское, обретенное с новым обликом, пересилит, привлечет его, не устоит Вася.

Спросил зло, грубо:

– А деньги откуда, с неба свалились? Долгов нахватала?

Не раздеваясь, демонстративно повернувшись пару раз, чтоб он ее получше разглядел, подбадриваемая независимостью своих новых коллег по редакции, которые незримо были рядом, ответила с вызовом:

– Если хочешь – да, в долг у тебя, должок за тобой числится, забыл? – Всегда смягчала, а теперь вот и выдала, обиженная его мужицким непониманием. – А я не забыла, как ты пропил мою часть подъемных, даже посылки не выслал, когда я голодала и кормила ребенка грудью, мерзла в своем демисезонном пальтеце.

Всегда старалась притупить обиды, а теперь вот и выдала, сколько можно приноравливаться, прощать, копить горечь в себе?

Не раз вспоминая то труднейшее время, когда она с ребенком поехала заканчивать университет, получить диплом, думала, что заново такого уже не смогла бы одолеть. Помочь некому, все дела важнее, чем она с ребенком, даже у мужа и родителей. Правда, на госэкзамены мама всё же приехала, отвлекла заботы о ребенке на себя, и ее, вечно недоедавшую, подкормила.

Когда рожала первую дочку, Вася был далеко, в столице, сдавал вступительные экзамены в академию, выбрал юридическую, хотел сменить свою военную профессию, из танкистов перейти в юристы. Абитуриенты жили за городом, в палатках, после каждого экзамена массовые отчисления, конкурс приличный, а какая подготовка у вояк?

Подполковник, курирующий группу, перед строем объявлял: такой-то и такой-то, два шага вперед, вы отчислены, за вещами и на место службы. Названа фамилия Васи. Всё, провал, мечте не сбыться. Но железный голос подполковника возвестил:

– Поздравляю с рождением дочери!

Радость и облегчение слились в одно: есть дочь и – не отчислили. Значит, принят, последний экзамен, вся жизнь в иное русло. А жена – что жена, справится, она сильная, да и не одна, при матери. Времени на поездку к ней не было, нужно подыскать угол для жилья, старые московские коммуналки переполнены, комнатушки сдает пьянь и голь перекатная. Былая жизнь отодвинута новыми заботами, даже новорожденная дочь и жена.

А она, после тяжелых, с кровотеченьем, родов, еле справилась. Мужчины тоже должны знать, видеть, через какие муки проходят их жены, может, это научило бы их быть милосерднее. Она рвалась к мужу, к Васе, ждала, что он найдет комнатушку и вызовет их, в университете дадут академотпуск на год. Для работающей матери и отчима-художника – с ребенком, пеленками и ночными бдениями – в тягость, им с Васей вдвоем нужно всё одолеть, они молоды, справятся. Она готова, не готовым оказался Вася. Семейной комнаты не нашел, устроился в одной комнате с хозяйкой, об этом написал мельком в открытке (вместо долгожданного письма и вызова), о том, что им делать с дочкой, о повисшем в воздухе последнем курсе университета – ни слова. Зато приписка: «Был на матче, один ноль в пользу Динамо».

Это «один ноль» потрясло, отложилось в памяти мертвой хваткой и не раз еще всплывало, когда ей одной приходилось решать за всю семью.

Перед родителями плакать стыдно (они промолчали, всё понимают), Васю оправдать нечем, а подруге в университет написала, излила свою горечь и растерянность. Ответ был быстрым, решительным: бери дочку и приезжай, будешь жить у моей мамы. Главное – получить диплом, как видно, надеяться приходится лишь на себя.

Будь благословенно великое братство друзей, данное человеку, как и любовь, во спасение! Не раз в жизни с неиссякающей силой возрождались эти слова, эта великая благодарность.

Подруга тоже замужем, они вместе лежали на сохранении в роддоме, вместе, беременные, мучились на экзаменах. Жила она в семье мужа, а ее работающая мама мчалась после работы помочь дочке, и Лия, на отведенном ей диванчике в углу большой прохладной комнаты, осталась один на один с ребенком. Приходилось самой втаскивать на пятый этаж дочку в коляске, приволакивать из подвала уголь, дрова, обдирала пальцы до крови, очищая решетку, заплывшую прогоревшим углем, поливала дрова и уголь слезами, но нагреть огромную комнату изящная, сверкающая кафелем печка была неспособна, да еще всякий раз хозяйка предупреждала, чтоб не калила печку, растрескается кафель.

Убегала на лекции, повесив на ручку коляски цветной шарфик для отвлечения дочки от плача, была благодарна ей, что не капризна, в перерыв прибегала накормить, перепеленать, благо университет рядом.

Квартира был коммунальная, на кухне и в ванне с пеленками приходилось извиваться, приспосабливаясь и помня, что они здесь – помеха. Почти то же, что и в московской коммуналке, но хотя бы оскорбления не сыпались на голову, как там от пьяни.

Соседка, интеллигентная неработающая домохозяйка, предупредила интеллигентно, чтоб на нее не рассчитывала, она не подойдет, если ребенок станет плакать. И это было удивительно: ведь у нее двое своих детей, уже школьники, как же она обходится без способности посочувствовать ей, измотанной студентке?

Она и не рассчитывала ни на кого, она уже поняла, что ориентироваться нужно на себя, на свои силы, быть сильной, независимой.

А болезни? Всю ночь пылающее жаром дитя на руках и страх – вдруг не выдержит и всё прахом? Выдержать, выдержать, Вася за горами, за лесами, редкие его письма только о себе, весь в новом состоянии слушателя академии. Понимала, что и ему не просто, требования высоки, знаний, полученных в офицерской школе, не хватает, нужно догонять, наверстывать, как дотянуться ему, крестьянскому сыну, до тех, кто вырос в образованных семьях, приучен к книге, ходил с детства по театрам и музеям.

На этом понимании Васиного состояния и держалось ее чувство к нему, и всё же...

Молочница приносила молоко, творог, сметану, но не было масла, сахару, даже хлеба, в огромных очередях ей никогда ничего не доставалось, таранить очередь коляской, пробиваясь к прилавку, не умела. Полки были забиты застоявшимся ежевичным вареньем, им и питалась, вся ее еда – чай с молоком и вареньем да творог. Но боялась, что иссякнет молоко, не сможет кормить грудью – и что?

Осмелилась попросить Васю, чтоб выслал посылку с продуктами, в столице было всё. Но вместо посылки – извиняющееся письмо: приехал младший брат из армии на побывку, деньги разошлись, нужно было напоить-накормить солдата.

Каким был тот кусок ее жизни – Вася не осознавал долго, а она не растолковывала. И из гордости – сам должен понимать, и потому, что боялась, как бы он, с его пробелами, не вылетел из академии, с некоторыми такое случалось. Но тогда уже возникла ощутимая между ними щелочка, в которую начала истекать уставшая любовь к мужу.

Поддерживала Лию изо всех сил подруга, выкраивала время побыть с ее дочкой, пока она готовилась к семинару или стирала пеленки, часто они по очереди караулили у обеих колясок в сквере со спящими младенцами (у подруги был сын), но той всё же легче при двух, хоть и работающих, бабушках и муже.

На госэкзамены приехала мама, увозила дочку в парк на весь день, а она, наконец освобожденная от забот, вдохновенно получала свои пятерки, читая в глазах преподавателей уважение. О ней, как писала подруга, на факультете сложились легенды, которые рассказывали первокурсникам в назидание.

Вася впервые увидел дочку, когда она уже ходила и говорила «мама» и «дай». А ей, Лие, привез в подарок часы, вручил со словами: «Это тебе за дочку, за сына получишь золотые». Разве существовала какая-то награда за всё то, что пришлось перетерпеть, заканчивая на руках с ребенком университет. Разве что укрепившееся сознание, что она сильная, преодолела и достигла. Но понятие «любовь» здорово померкло, поколебалось ее прежнее, в основном вычитанное представление о любви как о счастье. Счастье – это способность преодолевать, концентрируя все свои способности...

И никогда бы она не применила к себе ненавистное ей слово «несчастная». Когда все-таки, мимоходом, чтоб не обострять, спросила у Васи, как он мог в такой ситуации не послать ей посылку, оставить без поддержки, он ответил:

– Это будет всю жизнь на моей совести! И больше об этом ни слова!

И вот теперь она вынуждена напомнить ему, что должок его не забыт, унижать себя она не позволит. Тогда, после долгой разлуки, он и не пытался заглянуть в ее душу, утешить, освободить от горечи и обиды. Пресек по-мужски – и всё. Нет, не по-мужски, по-мужицки. Почему не боялся потерять ее? Слепо верил в незыблемость любви? Всё должна вытерпеть, не пошатнуться? Разве не видел возникшей щели, в которую любовь начала утекать? Не хотел или был не способен?

А любовь была ох как необходима, сколько всего свалилось на них, когда наконец была найдена комнатушка и она с ребенком перебралась к мужу в Москву. Отлучиться с лекций Вася не мог, и опять она тащилась одна с дочкой, и весь вагон сочувствовал и помогал ей.

В комнатушке помещалась только кровать, плетеная кроватка дочери, которую она привезла с собой, тумбочка и табуретка. И так – три года.

На общей кухне вечные склоки из-за конфорок, ей приходилось готовить и стирать в последнюю очередь, когда все заканчивали свои дела. Но стоило ей выйти с кастрюлей или тазом, выбегала безработная «придурошная» врачиха, как ее называли соседи, становилась за спиной и начинала по-всякому оскорблять, угрожать, что отобьет мужа у этой провинциальной «уродины».

Вылетала разъяренная хозяйка, сдающая им комнатушку, вцеплялась «врачихе» в волосы, смешивались другие соседки, а ей приходилось ускользать с недоваренным супом или 
недостиранным бельем.

Вася занимался в читальном зале, старалась его в свары не втягивать, иногда просила поздно вечером постоять на кухне, пока она что-то сделает. Днем уходила с дочкой в сквер – Девичку, где можно было отдохнуть, почитать, пока дочка спала в коляске или возилась в песочнице.

В дни получек вся квартира буйно пьянствовала, и уж тут им обоим не до сна, всё заканчивалось дракой, хозяин лупил хозяйку, ревел их сынишка, вмешиваться они, бесправные, не смели. В конце концов являлся участковый и начинал выяснять, по какому праву они тут живут, и всякий раз Вася оправдывался и предъявлял удостоверение слушателя академии. Найти другое жилье бесполезно, другие слушатели мыкались в таких же условиях, академия частично оплачивала жилье, обеспечить общежитием не могла.

Денег ни на что не хватало, она, сладкоежка, позволяла себе купить пару конфет, гуляя с дочкой, их поштучно продавали в стеклянных киосках на каждом углу. Но что-нибудь новенькое, даже чулки, трусы – сто раз подумаешь, прежде чем купить.

С трудом полученный диплом невозможно было применить, никто не хотел брать на работу жену слушателя академии, без постоянной столичной прописки. Наконец удалось устроиться корректором в военное издательство, где к женам офицеров относились с пониманием. Дочку возили через бесконечную столицу в военный детсад. Моменты разлуки с дочкой были мучительны, упрекающие, в слезах, глаза ребенка мерещились всю неделю. Но уже не было мочи терпеть гнусную обстановку коммуналки, московского клоповника, по сути трущобы.

Почувствовала себя нормальным человеком, да и деньги были нужны, никто им не помогал, а Васе одному с его лейтенантской зарплатой не вытянуть. Но самым страшным был вечно в ней присутствующий страх: не справится Вася, не выдержит, сорвется. Приметила: иногда вином от него попахивает, видимо, были у него какие-то знакомые из того периода, когда он жил без семьи.

А однажды пережила настоящий ужас: вся квартира спит, поздно, Васи нет, такого не бывало. Прокралась в хозяйкину комнату, растворила выходящее к подъезду окно, легла грудью на подоконник, чтоб лучше видеть, прислушивалась к каждому движению, но все шаги мимо.

Велика столица, куда канул ее Вася, где искать – неведомо.

Всплыло страшное слово – «Патруль». Если патруль задерживал подвыпившего слушателя, руководство академии было беспощадным – отчислить! Столько вытерпеть – и всё впустую, крах не только его карьере, но и их жизни, такого поражения перенести, простить невозможно, даже при ее способности примирять, сглаживать. И что тогда, куда?

Вася явился далеко за полночь, еле держался на ногах. Устраивать скандал в набитой спящими людьми квартире невозможно, но и сдержать скопившийся за часы ожидания накал не было сил. Отворила ему дверь, прошмыгнула вперед и уже в своей комнатухе молча вцепилась в мужа, колотила гневно, страстно, вымещая и прежние обиды, кулаками, потом рукояткой подвернувшегося парадного кортика, который был пришпилен к коврику на стене. Вася молчал, только закрывал лицо руками, а она всё не могла утолить свою боль, злость, страх.

Хлынули слезы, ослабили, уткнулась в подушку, он примостился не раздеваясь рядом, деваться им друг от друга некуда. Утром объяснил, пряча глаза под бровями: встретил друга, с которым учился в танковом училище, отметили, ничего особенного. И предупредил, как только он умел, жестко и коротко:

– Если еще поднимешь на меня руку, получишь сдачу...

В семейной повседневности казалось, что всё утряслось, перемололось, но нарастала отчужденность, недосказанность, каждый всё больше погружался в свою жизнь, отъединяясь друг от друга.

После работы домой не спешила, шла пешком по бульварам, наслаждаясь Москвой, которая была совсем иной, чем та дыра, в которую ее сунули носом. Дочь в детсаду, с Васей лучше встречаться пореже. В коллектив попала хороший, молодой, часто устраивались вечера, культпоходы на новые фильмы, в музеи, театры, куда было трудно достать билеты. И Уланову-Жизель в Большом удалось посмотреть, и «Бориса Годунова» послушать, и много всего, что доступно только в столице.

Вася пилил в антракте: «Лучше бы я с кружкой пива посидел на бульваре». Но она уже научилась поступать так, как ей казалось правильным: в столице жить не придется, нужно напитаться всем, что можно получить лишь здесь. Пусть Вася ворчит сколько душе угодно, она уже не реагирует, не плачет, наслаждается прекрасным вдохновенно и уверена, что и Васина душа постепенно обогатится, разовьется, когда-нибудь он еще поблагодарит, что она вынуждала, тащила его за собой.

Приехал отец Васи из деревни, с орлиным носом, цепкими глазами, в валенках, телогрейке, с пустым чемоданом и мешком – «за пашаном, полдеревни наказало. Паша – пища наша, да щи в придачу».

Впервые, филолог, поняла, что такое русский мат, своими колоритными речами дед, как родной, влился в атмосферу квартиры, через каждое обычное слово – заковыристое русское.

Когда в квартире друг на друга щедро выплескивали ругань, она твердила себе: «Не слышу, не слышу, это меня не касается». Но от мужниного отца не отмахнешься, должна всё терпеливо слушать, кормить, угождать. Попросила Васю, чтоб притормозил отца, ведь и ребенок слышит, Вася жестко урезонил: терпи, отец у меня один, а жену можно и другую найти. Впервые так ошарашил, сварилось же такое в голове. И это на донышке души умостилось, где уже много чего было притоптано.

Праздничный обед за большим хозяйским столом, на звон рюмок не только хозяин с хозяйкой охотно отозвались, но и бабки-соседки набежали, тоже деревенская голь, не коренные москвичи. Во время войны много в столицу из деревень на разные работы понаехало, набили брошенные квартиры до отказа, в каждой щели своя семья, своя судьба. Вернувшиеся из эвакуации прежние жильцы не пересилили напора деревенских: мы от немца столицу спасали, а вы в тылу ошивались, наше право!

Мат деда не был злобным, ранящим, естественно лился в потоке разговора, Васе был привычный с детства. Рядом с отцом муж становился понятнее, смешно от него требовать воспарения духа, тяги к театрам и выставкам, кто мог привить ему это, показать иную, высокую красоту мира? Ее усилия, на грани скандалов, принуждения были тщетными, дед своим присутствием смел всё, накопленное Васей рядом с нею. Поездка в деревню окончательно открыла глаза на это.

 

Молодые, влюбленные пламенно отвергают вмешательство родителей в их выбор, но смотрины и знакомство семьями выработаны опытом мудрых, познавших жизнь людей. Если бы она, Лия, побывала в родной деревне мужа до замужества, никакая любовь не подвигла бы на брак с ним. То, во что пришлось окунуться, было вне ее представлений о нормах жизни, превышало душевные силы.

Конечно, Вася отошел от своей среды, он и привлек ее своим стремлением учиться, преодолев армейскую косность. Из Германии, куда попал после училища и где служить было комфортнее, попросился в отечество, с командира роты на взводного, лишь бы иметь возможность закончить среднюю школу, получить аттестат, без которого в академию не поступить. После учения на мазутных полигонах от грохочущих танков находил силы идти на занятия в вечернюю школу для офицеров. Таких, как он, было немало, в войну его ровесников призывали с шестнадцати лет, из девятого класса. Более подготовленных – в военные училища, остальных – на фронт после нескольких месяцев подготовки. Пришлось наверстывать, а она-то видела, каким вымотанным приходил Вася вечером со службы. Однажды она шла по улице, содрогающейся от лязга гусениц нескольких танков. Вдруг один остановился, из люка показался танкист в промасленном комбинезоне, шлеме. Вася! Это было еще до их женитьбы, сердце ее наполнилось уважением и даже преклонением. Себя она даже на миг не могла представить в этом раскаленном грохочущем железном чреве. И Вася казался рядом с махиной маленьким, щуплым, но каким он был сильным, волевым, раз мог управлять таким чудищем. Поэтому и жесткость его понимала и прощала. И всё же...

От городка с теплым названием Кулебаки (смягчи «а» на «я» – повеет душистым пирогом) километров пятнадцать на санях-розвальнях до деревни, через величавый лес, засыпанный сверкающим снегом.

Дочка спит, укутанная в тулуп, придавлена каменным сном, городское дитя не может справиться с чистейшим лесным воздухом, спасается сном.

Силен мороз, лошадь заиндевела, не только морда, но и бока, а она в тонкой сусликовой шубке (самой дешевой, купленной на подъемные), в модной шапочке с пушистым зеленым перышком, в меховых ботинках, но они смешны перед этой могучей зимой. Вася в шинелке, иной одежды не имеется. Если бы свекор не привалил их тулупом, сеном, довез бы до деревни три сосульки.

Скрип да скрип, виляют розвальни, ком снега ухнет с вершины, будто птица смахнула крылом. Но птиц не слышно, дятел постучал в чащобе и сгинул...

Придремала, пригревшись возле дочери, утопленная вилянием саней, скрипом полозьев, и вдруг вопли со всех сторон: «Вася цыганку привез! Васька цыганку привез!» С трудом уразумела, что «цыганка» – это она и есть, смуглощекая, южных кровей, не отбеленная снегами.

В избу набилось народу, девчонки, женщины русоволосы, светлоглазы, белолицы. Не удивительно, что в русских сказках все Василисы Премудрые золотоволосы, с голубыми глазами, таковы они и есть, необычно увидеть столько Василис сразу, и она для них диво со своей смуглотой и темно-русыми короткими завитками на голове, вместо гладких, притянутых волос к волоску, уходящими в косу или под платок. Что бы завопили эти светлокосые, увидев настоящих южных огневых цыганок?

Впервые увидела Васю в родной удалой стихии, сколько же ему всего пришлось выскребать из себя, чтоб примениться и к своим погонам, и к положению слушателя академии, и к ней, жене, из иного слоя, в которой всё до последней клеточки противилось тому, что впитывал он с детства как естественное...

Но здесь нет патрулей, полковников-надзирателей над слушателями, расхлестнись, душа, передохни в родном, привычном. А с нею, женой, можно не считаться, она тут наравне со всеми бабами, пусть нос не задирает!

Гулянка разгорелась сразу. Женщины чинно сидели на лавках вдоль стен, она с дочкой, на кровати в дальнем углу, за столом один мужики. Лилась рекой мутная брага из длинных бутылей, цокали привезенные Васей бутылки «Столичной» – наиценнейший подарок. Длинная бутыль в руках свекра не уставала кланяться стаканам, он по-орлиному парил над всеми, встречая новую бутылку восторженным: «Раскубривай!»

Еду хватали ложками с огромной сковороды, из мисок, свекровь – мачеха Васина, мать умерла молодой, оставив семерых детей, – ухватом тягала чугунки со снедью из русской печи, растопырившейся наполовину избы. Сто любопытных глаз не могло наглядеться на «цыганку», голодную, чуждую всему сборищу.

Вася буйствовал в своей стихии, даже не оглядываясь на жену с ребенком. Знай свое место, жена, как заведено здесь...

Ей поднесли стакан бражки, пришлось проглотить «из уважения», «за знакомство». До еды не дотянуться, да и не подошла бы она к общему столу, не преодолела себя, с залихват-
ским цоканьем стаканов, разудалым неохватным матом.

Свекровь принесла миску каши «из пашана» для дочки, стакан молока, подала уважительно, почуяв женским сердцем ее смятение. Покормила перепуганную, не понимающую, где она, что происходит, дочку, доела остатки, чувствуя, что пьянеет. Дочка уснула. Счастливые дети, умеют мгновенно отключаться, прятаться в сон.

Ей же стало в накуренной избе после тошнотворной мутной бражки плохо, вышла на крыльцо, напялив прямо на ботинки чьи-то огромные валенки, набросив шубейку.

Со всех сторон хлынула звездная морозная ширь неба, у нее ответно слезы и горькое недоумение: почему я здесь, для чего?

Знакомое выражение «шабаш на Лысой горе» воплотилось в реальность. Как они с Васей далеки, отчуждены друг от друга всем этим, каждый до встречи впитал иное разумение жизни, от отцов, оно несовместимо.

Мутило, выворачивало наизнанку, не принося облегчения, а дом сотрясался от громового разноголосого: «Поедем, красотка, кататься, давно я тебя не видал...» Не различить в этом реве Васиного голоса, никогда не слыхала, как он поет, но ревет, конечно, со всеми, вовлеченный родной стихией. Но резкие высокие орлиные клики – голос свекра – взмывают над остальными.

Не возвращаться туда, уйти, убежать навсегда, через лес, к людям, к теплым призывным огням, но на кровати под тулупом спит дочка, не убежишь, не скроешься...

Жены с руганью выволакивали мужей, окунали в сугробы, растаскивали по домам, будоража всю деревню. Невменяемый Вася приткнулся на кровати к дочке, пришлось скорчиться у их ног. На полу, на всяком рунье, как называли здесь старую одежду, покотом валялись не разобрать кто...

Следующие несколько дней были тихими, шебутился лишь свекор, зазывал всё новых гостей, припаивал бражкой, хвастался сыном.

Сходили на могилу матери, пропахали в глубоких снегах борозду, кладбище до крестов в сугробах. Свекор по макушку ушел в снег, опустившись на колени, закланялся, запричитал: «Пашонка, пошто оставила меня так рано, только тебя и любил!» Но было что-то напускное в его завываниях, показное, для сына и невестки.

Дочка, окруженная белобрысыми девчонками, охотно осталась дома, внешностью она почти не отличалась от них, голубоглазая, с золотистыми завитками. Считала – в деда, своего отца, мама-то, ее бабушка, из породы огневых, кареглазая, черноволосая. А вот, оказывается, какие гены усиливали белобрысость, круглолицые деревенские девчонки, чистые лицом и взглядом, были и впрямь как царевны из русских сказок, омытые снегами, а одна и вовсе красавица, глаз не отведешь.

Дочка со своей резвостью и голубыми глазами пришлась ко двору, не то что она, «цыганка», все стихи, выученные в детском саду, отбарабанила, все песни перепела.

Иссякло гульбище, по-семейному сидели за столом, и деды, и дядья, пришаркала древняя бабушка Катя с «аржаными» пирогами с картошкой, которые нужно было съесть «с концыка до концыка», а они каждый с лапоть. Не раз Вася вспоминал бабы-Кати пироги, всё они казались ему слаще тех, что жена пекла. Не перешибить детские впечатления всякими пончиками да пирожными, пироги бабы Кати перевешивали, но сейчас муж давился огромным тяжелым черным пирогом, в ее сторону косой упрямый взгляд – всё равно эти вкуснее!

Мысль подспудная обрисовалась: нелегко Васе вилять, и к ней приспосабливаться, и свое беречь, не уронить без достоинства...

Занозистый свекор вдруг сказал с жесткой прямотой, присущей и Васе:

– Пошто на цыганке женился? Вон Клавка Баринова тебя ждала, наших бы корней жену взял, нам бы роднее...

Значит, кроме Маргариты, еще и Клава была! Знакомую фотографию, разорванную ею с таким остервенением, где головы Васи и Маргариты приклонены друг к другу, увидела здесь на стене, в большой рамке, в ряду множества родных и знакомых. И их с Васей, свадебная, тоже здесь, в родственном окружении. Не было у нее ни белого платья, ни трепетного веночка, обычная вышитая блузка, на Васины офицерские деньги куплена.

И виду не подала, что углядела фотографию, перегорело всё это, да и глупо, сейчас бы такого себе не позволила, прозрела, что рвать фотографии смешно и бесполезно, главное – в душе и сердце, куда рукам не дотянуться.

Высказывание свекра обидело, но промолчала, ожидая, как отзовется Вася. Вася сказал коротко, но мирно:

– Для себя женился, не для вас.

Но свекор не унимался:

– Ты в академии учишься, другого такого в деревне нет, да Клавка тоже не лыком шита – училка.

– А я университет закончила! – выпалила в сердцах. – И если бы не я, не видать бы вашему Васе академии как своих ушей!

Может, зря вырвалось, свекор гнет свою линию, его не переубедишь, не для него эти слова – для Васи, со свекром ей не жить, сюда больше ее не заманят. Пусть не ерепенится Вася, сожалея о Клаве-Маргарите.

Из университета, с выпирающим животом, приезжала дважды в месяц повидаться с мужем, сознательно отравляла короткие встречи принуждением писать диктанты, учить правила, привозила книжки, выпытывала, что прочитал без нее по программе. И потом, сдав весеннюю сессию, страдая от жары, с отяжелевшим животом, мучила его, вымотанного на службе, теми же диктантами и сочинениями, заставляла зубрить, читала ему вслух, засыпающему, классиков, прозу и стихи.

Аттестат у него неплохой, но копнись поглубже – провалы, можно с таким багажом и не ехать на экзамены, неудача неизбежна. Значит, прощай мечта о юридической академии и, может, вся их семейная жизнь под угрозой, во второй раз не направят поступать, Вася может закуролесить, спиться, эта угроза после посещения его родного гнезда всегда присутствовала в ее сознании.

Вася противился, она вынуждала, размолвки и ее слезы-уговоры.

Но если бы она не принудила его пройти через это, академии ему действительно не видать как своих ушей. Может, тогда он и начал потихоньку ее ненавидеть, иногда проскальзывало между ними что-то такое, непонятное, так легко на целый год оторвался от нее и ребенка, заслонился от них академией...

Да, не вписывается она в его родню, в деревенские понятия, чужая. Только младший из дядьев, чахнувший после немецкого плена, угадал ее душевный неуют, ласково называл: «крутобедрая Лида», то туесок с моченой брусникой подсовывал, то рассказывал что-то из Васиного детства. Не пожалели отца, когда остались ребята сиротами, оторвали, угнали на фронт. А они справились, учились, хозяйство держали, старшие младших обихаживали. Васю за его способности к учебе счетоводом в колхоз определили. Склонял ее в сочувствие, углядев в ней способность жалеть. Вскоре после их отъезда и умер, а запомнился ей наособинку от всех. Васе бы такое понимание и проникновение в ее душу, но не в дядю он, в занозистого отца.

После этой поездки семейная жизнь стала разлаживаться. Она не высказывала Васе своего осуждения, неприятия, повидала – и пусть сгинет с души навсегда, но он-то прозревал это и не прощал ей. Отчуждение нарастало, невозможно было куда-нибудь вместе пойти, всем Вася был недоволен. Станет она в гастрономе в очередь к кассе – он ее чуть не за шиворот к другой перетащит, где вроде народу поменьше, не стесняясь людей изречет: «Вечно не туда лезешь!» Встретятся с семьей товарища по академии, увлечется она разговором о литературе, о театре, последует коротко-повелительное: «Замолкни!»

Стал и матерные слова при ней выпускать иногда в домашних разговорах. Это было непереносимо. Если со многим смирялась ради его учебы и грядущих перемен после окончания академии, смириться с таким откровенным унижением не могла просто физически. Предупредила непреклонно: «Если будешь материться, лягу и не встану, доучивайся, воспитывай дочку один. Так жить я не способна».

Перестал, одернул себя, а она прозрела: трудно ему жить нараскоряку, отбился от своего деревенского берега, к другому, на котором ей было так естественно и комфортно, не утвердился, хотя и тянулся и именно для этого утверждения женился на ней. Не раз проскальзывало у классиков об извечной неприязни мужиков к интеллигенции, Вася на этом раздорожье, ей в его болевом фокусе суждено мучиться, может, вовек ему не пересилить себя... С такой легкостью, от рождения, ей дано то, к чему Вася бредет с такими усилиями. Но ведь она и полюбила его, приковалась за эти усилия, за стремление к более высокому. Может, она спутала духовные помыслы с простым стремлением к карьере, только академия размыкала повседневные горизонты, сулила чины и положение... Значит, можно их обоих пожалеть, ее и Васю...

 

Выпускной вечер в академии был официальным, с присутствием наивысших чинов, стандартными напутствиями. После вечера Васина группа решила вскладчину отпраздновать в ресторане, без речей и начальников.

В таком ресторане, величественном, на каком-то немыслимом этаже, откуда взор и Кремля достигал с его пылающими звездами, она была впервые. В отдельном небольшом зальце, где только их группа, все слушатели (уже бывшие) с женами, большинство только здесь и познакомились.

После первого тоста Вася исчез. Она стояла у распахнутого на столичные просторы окна, растерянная, одинокая, в новом голубом муаровом платье и модных китайских туфлях, замшевых, с золоченым кантом, бантиком. Впервые была такой нарядной, она оформила увольнение, получила отпускные и денег не пожалела, хотелось быть красивой, счастливой. И вот – брошена, стыдно глаза поднять. Подхватил кудрявый Родя, из удалых казаков, вовлек в танец. А кто-то отыскал ее Васю, извлек из ресторанных глубин уже хорошо набравшегося. Подталкивая ее к мужу, Родя произнес назидательно:

– Гляди, Василий, такими женами не кидаются, пожалеешь!

Но Вася уже не воспринимал разумного, к ней не прилепился, снова исчез. Подошли два чужих парня к распахнутому на галерею окну, с зазывными словами:

– Идемте с нами, девушка, зачем вам эти солдафоны?

Не попрощавшись ни с кем, выскользнула из зальца, сбежала по бесконечным лестницам на первый этаж, к выходу, не пытаясь даже разглядеть своего мужа в угарном переполненном ресторане.

Может быть, более мудрая жена отыскала бы, увела перепившего мужа домой, но она, в унижении и обиде, мчалась по пустынным улицам, прижимая маленькую театральную сумочку, в тон туфлям, к своему нарядному платью, и хотела только одного: пусть всё это, с Васей, кончится, исчезнет, и она начнет какую-то свою, новую жизнь, где не нужно будет приспосабливаться и смиряться с тем, чего не приемлет душа. Выстрадала его академию, патруль не страшен, диплом в кармане и звание военного юриста не отнимешь. Не станет, не может она водить за шиворот пьяных мужиков, пусть это даже во спасение мужа!

А шанс освобождения – вот он, рядом: когда подала заявление об уходе, пригласил ее к себе генерал, возглавляющий издательство, предложил остаться в столице, обещая в скором времени комнату в строящемся для сотрудников доме. Была она на хорошем счету, работу издательскую полюбила, весь процесс рождения книги, не раз бывала и в типографиях, когда нужно было вычитать что-то срочное, к праздникам получала благодарности за усердие.

Тогда отказалась без колебаний: может, жизнь дает шанс, увезти мужа от матерщинной пьяни московской коммуналки, втянется он в свое дело, можно еще всё наладить, жить нормальной семьей. Да и дочку не разорвешь пополам, не разделишь. Своего угла у них еще не было, не испытала сладости хозяйки в своем доме, по слухам, молодым следователям квартиры предоставляли почти сразу.

Но когда мчалась по пустынным улицам в горечи и слезах, полным опасности, пожалела о своем категорическом отказе. Ведь она даже Васе о нем не сказала, сама приняла решение, подчиняясь его мужской судьбе.

Вася приполз к утру, она с отвращением перешагивала через него, съежившегося на шинелке на полу, не посмел привалиться к ней на кровать. Поехала за дочкой в детсад, весь день они провели в парке, лакомились чем хотелось, качались на качелях-каруселях, просто сидели на траве в укромном месте, прокатились на прогулочном речном трамвайчике туда-сюда, полюбовались Москвой. Прощай, столица! Не очень доброй ты была, окунула нас в свою изнанку, но это забудется, сбережется светлое, почерпнутое в театрах и музеях, в общении с интересными умными людьми в издательстве.

В общении с ребенком, от доверчивой чистой любви, изливавшейся из голубых дочкиных глаз, ее ласковых прикосновений смягчилась душа, поверила в лучшее. Вернулись они в постылую комнатуху с улыбками, в разговорах.

Предполагала, что Вася умелся куда-нибудь к своим приятелям, а может, и приятельницам. Приходила его бывшая хозяйка с удивительным именем – Домна, вскользь предупредила, вкладывая особый женский смысл: хочешь мужа сохранить, не оставляй одного, будь при нем. Тогда кольнуло, но – отболело, многое другое заслонило. Больше года замужем, а только теперь соединились, прилаживаются друг к другу, не просто всё, не просто, стали набегать мысли, что оба они сели не в свои сани, а жить и преодолевать всё нужно вместе.

Но Вася был дома, побритый, умытый. На тумбочке, заменявшей им в тесноте стол, на салфетке бутылка шампанского, конфеты и даже алая гвоздика в высокой вазочке, подаренной ей на работе при прощании. Уткнулся лицом в кудряшки дочкины, а когда отслонился от детской защиты, все черты лица его были смягчены и взгляд виновато-просительный, совсем новый Вася перед нею, любящий, нуждающийся в ее любви и понимании.

– Отпразднуем. Ты заслужила, спасибо за всё и прости...

Много ли нужно доверчивому сердцу, которое и справляется со всем лишь потому, что не умирает в нем надежда, бьется оно до последней крохи любви, зацепившейся в его неиссякаемых закоулках.

О вчерашнем не поминали, в молчаливом сговоре укрепилось желание очиститься, раскаяться, всё начать сначала.

После поездки в деревню, после вчерашнего Васиного загула в ресторане усвоила, что вся ее жизнь с Васей – борьба за него, не должна она уставать, выруливая из коварных поворотов. Ей предназначено быть впередсмотрящей.

И началась их скитальческая жизнь. А от той, единственной такой ласковой доверчивой близости родилась вторая дочка...

А жизнь их – разлуки да встречи. Может, поэтому и устояла семья, не развалилась, хотя постоянное напряженное противоборство между ними не иссякало, наверное, оно даже не зависело от них, было предопределено всей их прежней жизнью. Как посмел Вася после всего выстраданного и прощенного друг другу упрекать ее, впервые ощутившую радость от обновок, купленных на ею же заработанные деньги, не снизошел до понимания, унизил, проявив свою мужицкую сущность...

Сейчас, вспоминая щемящие моменты их существования, она, конечно, стремится оправдать себя, свою радость освобождения.

Что испытывает Вася? Душевного, нараспашку, разговора между ними никогда не возникало, каждый таился в своем, не доверяя, не надеясь на понимание. Вот почему так легко и счастливо сейчас. А каково ему, Васе, после ее решительного, разрывного письма с жестоким решением – расстаться?

Может, тоже испытывает облегчение? Но при ней дети, значит, семья, не одинока. А он в оторванности, в ветхой, брошенной японцами фанзе на самых дальних островах. Конечно, там поселок, воинская часть, по его письмам сложилась картина: одинокая фанза среди бамбука, стоящего стеной, и только тропка к теплому ручью, вытекающему из вулкана. В этот ручей после зарядки он бегал купаться и видел, как там же купался медведь, потому что ручей целебный. Медведь умчался через бамбук, не разгребая его, а ломая со страшным грохотом.

Письма были интересные, даже поэтические, но, в основном, предназначались дочкам. Им присылал посылки с японскими яркими костюмчиками, теплыми ботинками, белыми шубками, ей же никогда никакой малости. Не забыл Вася купленной ею беличьей шубки, пухового костюма и часов золотых. Обошлась без меня – обходись и впредь!

Как трудно сохранить, сберечь хорошее, не мелочиться, не таить обиды. Сойдутся двое таких разных, привлеченных любовью, а быть вместе трудно, почти невозможно.

Но была ли любовь? Может, это ее выдумка, она способна к фантазиям, с детства надумывала чудеса, витала неведомо в каких высях. Вася часто одергивал: да сними ты розовые очки, сколько можно ребячиться?

Сколько жить, столько и ребячиться, что кому дано, себя не переломишь. Васю это пугало, отталкивало, он был реалистом, может, и прав его отец, с деревенской Клавой ему было бы проще и легче.

И вот она в своей сфере, среди необычной природы, рядом с веселыми умными людьми, не скованными предрассудками. Как сладостно освобождение от необходимости применяться, приспосабливаться к чуждому ей суровому характеру Васи.

С детства ей была дана высшая любовь – восторг бытия, много умещается в этом понятии, и любовь к родителям, и ошеломившая с первым осознанием себя красота и мудрость природы, живи, радуйся, воспринимай. В суете и разочарованиях, в необходимости приспособить свою душу к замужеству, к семейному быту этот восторг утратился, тоскливо, бесцветно жилось без него, душа изнемогла в холодной бесцветности.

В столичном музее слышала однажды рассуждения искусствоведа перед портретом госпожи Струйской работы Рокотова. Сколько печали и смирения в утонченном облике, портрет дышит любовью художника, и только ему она призналась: «Мне очень холодно жить...»

Блестящий муж, издатель, императрица Екатерина хвасталась Вольтеру, посылая книги: «Вот какие книги издаются за сотни верст от столицы!» – гордилась блестящими российскими умами. Но понять собственную жену ума не хватило, видимо, что-то еще должно быть, не в голове – в сердце, теплое, проникающее, жалеющее. Не утруждал себя граф этими усилиями. При нем красавица, умница, умелая хозяйка имения, этого достаточно, а женщине холодно, одиноко...

Да, рядом с мужем может быть холодно и одиноко, только своей любовью не согреешься. Вся жизнь в детях, в дочках, они объединяющие цепи, ради любви к детям прощается остальное.

Лия не собиралась рушить семью, и вдруг этот дар судьбы – великолепное освобождение, снова охвативший восторг бытия. Как в детстве, стала видеть цветные сны, полет в неохватной голубизне неба, внизу многоцветная земля, теплые дома, населенные людьми, они-то и согревают каменные глыбы. И ты удивляешься, почему никто не выбегает, не присоединяется к тебе, чтоб парить, разведя руки, подобные крыльям. Люди не догадываются, что это так просто – летать: взбежать на холмик, развести руки – и ты уже паришь, безмерным счастьем наполнено всё существо, такое ощущение может быть только в легком, овеваемом струями воздуха теле, оно неземное.

О таких снах стеснялась рассказывать даже подругам, таила в себе, слишком это сокровенно: всё отброшено, восторг перед миром, ты – и вселенная.

После таких взлетов подкрадывалось и чисто земное ожидание чего-то необычного, не изведанного здесь, на земле. Может – любви? Не обещанной Жорой кратковременной вспышки, не многолетнего страдания по любви к Васе, а истинной, без сомнений, навсегда.

Купила магнитофон (отчитываться перед Васей не нужно), с вечера готовила его к записи, спящих дочек отгораживала ширмой, необходимейшим сооружением в коммунальной квартире. Записала в тихие ночные часы почти всю любимую «Травиату», «Лебединое озеро» в сопровождении голоса Бабановой, читающей легенду. Девчонки просто немели от восторга, когда она прокручивала днем, могли часами сидеть у вертящихся кассет, внимая волшебной музыке.

Энергии хватало на всё, освобожденный дух вливал энергию в тело. Жизнь перестала быть бегом с препятствиями. Запомнился момент на стадионе, куда их, школьников, водили на занятиях легкой атлетикой. Особенно привлек всех бег с препятствиями, прыжки через заграждения. Вырвавшаяся вперед девушка повалила все барьеры, за нею стлалась полоса поверженных преград, и самое удивительное – результат ей засчитали.

Вот и она, Лия, бежала по своей семейной дорожке, одолевая то одну, то другую преграду, и самой трудной, неиссякаемой было сопротивление мужа всему, чего хотелось ей, что она считала естественным и нужным. И вдруг, как та обнаглевшая спортсменка, осмелев, она повалила загородки, чтоб вольно дышалось и жилось. Как тягостны были свары из-за пустяков. Те же лыжи.

Здесь все катались на коньках, ходили за город, в сопки, на лыжах, сопротивляясь затяжной зиме. Вечерами на каток – и не один, заливалось всё возможное пространство – стекался весь город, и мал, и стар. На севере иначе нельзя, можно скиснуть, сидючи в квартирах, холод и зимние сумерки не переждать, не пересидеть, бывает, что и летом солнце редкий гость, съедается туманами, моросью.

Друзей-сослуживцев не нужно было просить: помогите, обучите, приобщите. Как по щучьему велению появились лыжи с креплениями и ботинками, взрослые, детские, инструкция-демонстрация, как разогревать над керогазом, втирать мазь, наводить лоск суконкой. И лыжные костюмы всем, и ботинки с коньками.

Вася просто кипел: новые траты, нужно накопить денег, пока получаем северные надбавки. Она не соглашалась: для чего копить? Для неведомо какой будущей жизни? Нужно жить сейчас интересно, полноценно. Всё прежнее, исключая детство, юность, будто придуманное, по стандарту: все живут – и ты живи. Иную, настоящую жизнь ощутила лишь сейчас, и никакая сила не заставит ее сломать, раздрызгать это новое ощущение, пусть хоть сто раз семейные склоки и свары. То, что предлагалось друзьями, складом их жизни, было выше, прекраснее того, что навязывал Вася с мужицкой закваской по принципу: сначала дай, а потом читай, после четвертинки в воскресном обеде – на боковую и жена чтоб рядом.

Она уже возвысилась над этим, она уже иной человек, пусть теперь приспосабливается к новому уровню Вася, тем более что дочки на ее стороне, они тоже хотят на лыжах и коньках, на берег океана с палатками, с шутками и песнями, каких не водилось в их семье под строгим Васиным оком.

Вася принципиально не пошел с ними на лыжах, демонстративно затеял уборку, хотя не только друзья, но и соседи по квартире присоединились, увлеченные ее энтузиазмом. У них, северян со стажем, снаряжение было. Все друг другу нравились, преображенные, уходящие от будней, смотрели друг на друга помолодевшими глазами, не замечающими сердитого Васю.

Для маленькой дочки прихватили санки, старшая никому не позволила нести свои лыжи – сама!

Накатанная лыжня начиналась сразу за домами, как продолжение улицы, уводила в сопки, сноровистые лыжники просвистывали мимо, семейные тащились многоголосым обозом, не испытывая неполноценности, лыжня была переполнена, казалось, в сопки двинулся весь город. Начинались знаменитые «часы солнечного сияния», как определяли эти весенние яркие дни астрономы. Этот подарок природа преподносила людям, терпеливо переносившим сумеречные холодные дни с затяжными пургами в первой половине зимы.

Пусть Вася сидит в пустой квартире с окаменевшим, еще более заострившимся от враждебности к ней лицом, утешается своей четвертинкой. Его право, его выбор.

Ее же душа ликует от обновления, дети в восторге, их маленькие сердца едва справляются с обрушившимся на них великолепием, все люди вокруг улыбчивы, счастливы, да пребудет так вечно!

Спрессованные ветрами снега, слой за слоем обволакивающие сопки, завалившие распадки, низины, видны лишь макушки лиственничек, стланик и вовсе утонул, невидим, всё дышало солнцем, его отраженным теплом. Сворачивая за сопку, ограждающую от всегда пронизывающего сыростью океанского ветра, лыжники начинали раздеваться, до трусов и купальников. Детям она побоялась снять длинные штаны, но руки пришлось оголить, и они с упоением протягивали их к солнцу, не веря, что на снегу, как на песчаном бережку у летней реки, можно загорать, да еще спускаться с горушек на лыжах и санках.

Когда-то в американском фильме «Серенада солнечной долины» катающиеся на лыжах полураздетые люди воспринимались как выдумка киношников. И вот они сами действующие лица в таком кино: спрессованный снег не тает, отраженные им солнечные лучи прогревают воздух, ультрафиолетовые волны покрывают загаром.

Домой вернулись расслабленные и возбужденные, дочки втолковывали отцу, что они загорали на снегу, совали ему обветренные руки, твердили, что больше они не позволят ему оставаться дома в выходной. А ей, жене, было уже безразлично, снизойдет ли Вася до прогулки с ними, красота и радость жизни круговым щитом ограждали, утверждали в сознании своей правоты.

За статью в газете, свою первую в жизни публикацию, получила гонорар, небольшой, но на дешевенький фотоаппарат хватало.

Нужно было за неделю освоить его, чтоб в следующее воскресенье запечатлеть детей в трусах и майках на снегу, пусть поудивляются на далеком юге бабушки и дедушки.

Вася будто опомнился, осознал, что не одолеть отчуждения привычным мужицким упрямством. Будто не заметив, что свою новую покупку – фотоаппарат – жена тоже не согласовала с ним, в распадке, на лыжах, охотно фотографировал и детей, и жену, и ее друзей.

Останься Вася с ними, может, и его втянуло бы в новое ощущение жизни, но грянуло назначение, и теперь между ними только редкие письма, в которых, описывая повседневность, невозможно вместить свою душу, главное остается за текстом. А главное то, что, сочувствуя Васе и по инерции жалея его, она не нуждалась в его присутствии. Наоборот, это и стало ее особенным нежданным счастьем – освобождение от навязываемого ей чуждого мира, обретение себя.

 

Неуправляемая стихия смела солнечное сияние, в природе тоже вечное противоборство, как и у людей – что одолеет, перетянет на свою сторону. Но испуганные весною пурги недолги, тем яростнее лупят в окна снежные хвосты, налетают на лиственницы – сломать, сломать, деревья привычно жмутся к домам, выдерживают натиск. Перемело дороги и тротуары, сугробами забило подъезды. Детям велено сидеть дома, школы и детсады не работают.

Дочки спят за ширмой, разгулявшаяся пурга им нипочем, они уже с вечера предвкушали, что можно поваляться утром в постели. Мама уйдет на работу, оставив завтрак на столе в кухне, в квартире они не одни, за стеной милая соседка-портниха, можно затевать бесконечные игры – повторяшки жизни. Рассадят кукол и зверюшек по всей комнате, старшая напялит мамино платье, туфли, шляпу – она главная, младшая в вечном подчинении.

Перед ее приходом соседка напомнит, что пора наводить порядок, куклы чинно усядутся на маленький столик в детском уголке, взрослые платья вернутся в гардероб, дочки встретят ее причесанные, умытые. Младшая разложит рисование, старшая будет изображать, что весь день занималась уроками.

Детям ведь тоже необходимы часы отдохновения от взрослых, нависающих со своими требованиями и указаниями, они тоже хотят вдохнуть свободы и независимости.

А ей хорошо одной на широкой супружеской постели, легко читается, думается, можно включить магнитофон и вообще ни о чем не думать, просто наслаждаться музыкой и так и войти в сон, в уверенности, что и завтра будет так же легко и спокойно.

Интересная работа, распахивающая грани нового, неведомого прежде, необыкновенные люди – охотоведы, добытчики золота, геологи, устремленные за розовой чайкой, обитающей на тундровом побережье. Увидишь такую чайку – мечта сбудется.

Геолог с золотой шевелюрой и отважными голубыми глазами вдохновенно рассказывал в издательстве, как его вела розовая чайка, увлекая от маршрута, и он наткнулся на месторождение серебра. Легко представлялась сверкающая гора и розовая чайка на вершине, чистящая свои заревые перышки... Где же мелькает ее розовая чайка, уводящая от всего низменного, тягостного?

Ее чайка – это ее судьба, которая вывела и ее к серебряным россыпям, и цены им не сложить. Вся ее жизнь сейчас – сверкание и радость. Представить было невозможно, но это реальность: она, мать двоих детей, – королева бала!

Соседка сшила ей платье из серебристого, с нежными голубыми разводами муара, изящный бант на плече, тугая талия и тяжелые струи широких складок от бедер вниз. «Этот фасон специально для вашей фигуры придуман», – восхищалась портниха своим творением.

И новые босоножки подвернулись: из отпуска привезла сотрудница, со вздохом поставила на стол: «Налетайте, мне малы». Высокий каблук, ажурное плетение.

Налетать было некому, это тоже будто специально для нее – аристократический, почти детский размер. Проблем с обувью у нее не было.

А тут и вечер в театре, собравший журналистов, писателей, артистов. Концерт, столики с шампанским и пирожными, танцы.

Когда-то танцы были ее стихией. В детстве отплясывала «кабардинку» и «светит месяц» на танцевальной площадке в саду дома пионеров, потом в танцевальных кружках в общем хороводе и наконец любимейшие – бальные, старинные, с изящными поклонами-приседаниями, азартные, страстные южноамериканские, на университетских вечерах, до замужества, она всегда в ведущей первой паре. Красивые движения, красивая музыка, хорошеют и душа, и тело.

Потом – обвал, отсечение вопреки натуре, желаниям: на домашних праздниках, в гостях – сидение за столом, разговоры, в лучших случаях – песни, исковерканные пьяными голосами. А ей, как полагается хозяйке, верчение у плиты, обслуживание гостей.

В компаниях с сослуживцами мужа бывали редко, старалась уклониться. Эта среда была ей чуждой, выпадала из нее, создавая неловкость. Иногда и там танцевали, буйно, до изнеможения, не соблюдая красоту и изящество. Однажды видела и Васю в этой разудалой пляске, с коленцами, выкрутасами, чечеткой и хлопками. Лицо у него было незнакомое, отрешенно-вдохновенное, и она интуитивно почувствовала, что он, тоже приспосабливаясь к ней, утрачивает свою самобытность, ломает истинную натуру.

Для чего же соединяются разные люди, предполагая, что – навеки, с таким трудом уживаются рядом, и может ли быть правдой принятая всеми истина, что браки заключаются на небесах? Сдержанный при ней Вася расхлестнулся в танце, потому что хорошо выпил и не приметил, что она наблюдает за ним.

Бывали они в пору ухаживания на танцах в доме офицеров. Вася был обучен танцам в училище, не бальным, конечно, эта волна налетела позже, в пору ее ранней юности, когда Вася уже был офицером, а традиционным фокстроту, танго, вальсу. Но почему-то в танце Васино лицо каменело, глаза становились невидящими, голова заученно поворачивалась вправо-влево в такт музыке. Ее, как партнершу, он не чувствовал, не видел, и она потухала, выполняла па механически, не увлекаясь, не возносясь, не испытывая к партнеру благодарности. Нет, эти офицерские балы не по ней, где полагалось танцевать только со своим супругом (до сих пор трудное для нее слово).

Правда, была она на ином офицерском балу, попала случайно, с молодым офицериком, только что из училища, каким-то дальним родственником хозяйки, у которой она, студентка, снимала угол.

Не было у нее ни платья нарядного, ни туфель, в своем простеньком, с белым студенческим воротничком (туфлями выручила подруга) она резко отличалась от офицерских жен в модных панбархатных платьях, барахло из оккупированной Европы тащили в огромных чемоданах, приодели семьи, украсили подруг сверкающей бижутерией.

У нее, как и у большинства ее сверстниц, к украшениям презрительное отношение, уши для сережек не прокалывались, это осуждалось, кольцо на пальце воспринималось как замкнутая безысходность.

Но – плевать на всех, раз уж попала в этот сверкающий зал, куда не раз засматривались с девчонками через огромные стеклянные стены первого этажа, она будет взлетать к сверкающим люстрам и танцевать, танцевать под возносящее буханье оркестра, позабыв, что чужие туфли нужно бы поберечь.

Да, это был первый ее настоящий взрослый бал. Ее слитость с ритмом, музыкой передалась офицерику, он подчинился ей, увлекся и, кажется, влюбился с первого же вечера. Но это ей было безразлично, нравилось, что не нужно покорять, кокетничать, а просто упиваться танцами, музыкой, красотой хрустально-зеркального зала, скольжением по узорчатому лощеному паркету. И она, студентка, почти школьница, стала вдруг заметной, ее приглашали, оттеснив кавалера, вы-
хватывая друг у друга, и в конце концов она стала признанной королевой бала. Беспечная, юная, почему бы не порхать, не забавляться...

А сейчас? А что, собственно, сейчас? Говорят всё те же мудрецы в книгах, что красота зрелой женщины значительней, привлекательней, чем невинное юное личико, на котором еще так мало запечатлено, не угадаешь, что кроется за миловидностью, да и есть ли там что-то.

Теперешнее мироощущение будто возвращает в юность, понукает: живи, радуйся, начни всё сначала.

 

Пурга не пурга – жизнь не остановить. Сгибаясь, пряча головы в воротники, преодолевая острые косяки заносов на тротуарах, к театру стекаются люди. Издали им одобрительно кивают темные фигуры на коньке крыши, символизирующие единство труда к искусства, в снежной круговерти они кажутся живыми.

За огромными окнами сверкание, переполненность, входящих охватывает, отсекая от непогоды, тепло, грохот оркестра, всё пылает и призывно заманивает в радость. Сохранившаяся от богатого Дальстроя роскошь – люстры, зеркала, яркая мягкая мебель – уместна и желанна. Реви, пурга, человек умнее, ловчее, не пригнешь, не засыплешь снегом.

Младшая дочка прихворнула, идти на вечер расхотелось, но соседка-портниха уговорила: когда и покрасоваться в новом «алмазном» платье. Дети часто болеют, без этого не обойдешься, присмотрю...

Вася не терпел модности и излишеств в ее одежде, и вот теперь на свои гонорары от статей, рецензий наконец приоделась, познала прекрасное ощущение, что ты нарядна, красива и еще молода.

Столики покупались вскладчину, друзья уже ждут ее, ей рады, в этом она уверена, у них замечательное содружество, и на работе, в общем деле вместе, на лыжах, коньках, с рюкзаками за город в любую погоду, в театр, кино, в очередь за подписными изданиями.

Счастье такой дружбы ни с чем не сравнимо.

Вася не принял ее новых друзей, не любил, затаенно ревновал, с ними она уносилась от него в чуждые его натуре сферы, и он был не властен взять ее за шиворот, как позволял себе прежде, увести, переломить на свой лад.

Однажды молодой, но уже признанный, печатающийся в центральных столичных журналах поэт пригласил к себе на новоселье писателей, издателей, журналистов. Книги грудой на полу, раскладушка, забредший из казенного учреждения письменный стол и пара табуреток – вот и всё убранство комнаты. Только признание молодого поэта самим Твардовским, телеграмма из Союза писателей подвигли начальство выделить пристанище бездомному поэту в доме, выстроенном для партийной элиты.

Всё – вскладчину. Шампанское, танцы, стихи, шум и гвалт на весь дом. Ровно в одиннадцать, когда полагалась всеобщая тишина, вломился секретарь по идеологии, обитающий в этом же доме, и грозно изрек: «Литературная шатия, не пора ли по домам!»

Но «литературную шатию» голыми руками не возьмешь, кто-то предложил грозному куратору шампанского, боевая редакторша выбила залихватскую чечетку, вовлекая в танец. Но все-таки пришлось разойтись: пожалели соседа по квартире, молодого инструктора, жена которого разносила на подносе кофе, он сам был в гуще, всевидящее око это зафиксировало.

Домой пришла распаленная, в моднейшем приталенном бордовом платье, шедшем к ее смуглоте. Кружилась голова, непривычное, но такое обворожительно вкусное шампанское было коварным, не раздеваясь повалилась на диван (дочки спали за ширмой), а Вася молча набросился на нее, и всё было как в книгах, когда мужчина неистово срывает с женщины одежду и берет ее грубо и властно, утверждая свою над нею власть. И она позволила эту грубость мужу, поняв его страх потерять ее, даже пожалев. Пусть делает что хочет с ее телом, над душою, над мыслями он больше не властен, перед глазами (закрытыми) не Васино лицо, а круговерть прошедшего вечера, слова, стихи, пенное шампанское. «Литературная шатия!» Надо же, сколько злобы и презрения в этих словах, накопилось против них, свободомыслящих, одаренных. И завистливая досада: не угнаться, не достичь.

Она рассмеялась. Ошарашенный Вася отвалился от нее, а она уснула в счастливом отчуждении.

Поздно испугался Вася, обратного пути ее сердцу нет. Друзья и все эти неприкаянные поэты с их мечтами о славе, вся эта «литературная шатия», к которой и она причислена, дороже, нужнее...

Радость бытия охватывает, вовлекает в нарядную толпу, где столько знакомых лиц, она не одна, среди близких по духу людей, по разумению жизни. Наверное, это и есть счастье.

Взвихрилось шампанское, разогрелся никогда не надоедаю-
щий разговор о рукописях, книгах, стихах за столом, и тот высоколобый, признанный столицей поэт прилепился к редакторше, так неистово выбившей чечетку перед носом высокопоставленного чинуши, намечается роман. Ну и пусть, здесь это в порядке вещей, естественно, без оглядок на предрассудки. Люби, покуда любится...

Но разве усидишь за столом, когда призывно звучит музыка, оркестр вдохновенно играет самое модное, зажигательное, внутри у Лии всё танцует, стремится туда, где кружатся пары в мелькании зеркальных зайчиков.

И вдруг к ней с полупоклоном и протянутой рукой – прошу! – курирующий издательство инструктор обкома, бывший журналист, еще не впитавший чиновничью субординацию. Он тянулся к дружескому общению, приносил в редакторскую комнату секреты начальства, мечтал о своей книге. В редакции его не опасались, все разговоры нараспашку. После поездки во Францию он вернулся потрясенным: почему там такое изобилие, люди живут комфортно, раскованно, а наши в страданиях, вечных недостатках и боязни? Что же такое на самом деле, не по партийным учебникам и инструкциям, их капитализм и наш социализм? Как жить с этими сомнениями, лучше бы и не пробивать «железный занавес», сидеть дома с затуманенным сознанием.

Его откровенность пугала и привлекала, но все они были уверены, что выплеснутое здесь не разлетится за стены кабинета, редакторские разболтанные языки умеют и помалкивать. Доверие родило дружбу.

Инструктор явно не вписывался в номенклатурную элиту, тяготился ею, мечтал вернуться в журналистику, но партийное решение как военный приказ: слушаюсь, будет исполнено!

Как много значит призывная мужская рука. Когда-то, едва познакомившись, забрели с Васей в лесопарк. Перепрыгнув через ручей, он протянул ей руку, а когда она перелетела к нему, ткнувшись в грудь, от сильного рывка, он ошарашил: «Выходи за меня замуж!» И что-то затрепыхалось в душе, и она, еще не осознанно, кивнула – да. Потом была манящая рука Жоры, протянутая не просто так – вымогающая, убеждающая подчиниться.

Но это – просто товарищ, приятный человек, которому можно довериться. И вдруг тот же трепет, то же волнение, как с Жорой, когда он призывно протянул руку, помогая ей перебраться в лодку.

Вовлекающая в танец мужская рука, она протянула свою, и вальс сомкнул, объединил их. Оба танцевали легко, умело, одинаково чувствуя ритм музыки, не хотелось размыкать руки, когда в музыке случался перерыв, он не отпускал ее к столику одну, вместе выпивали по глотку шампанского, и снова вихрь и слияние. Коренастый широкоплечий крепыш заслонил собою всё, что сверкало, вертелось вокруг, смотрел на нее горячими карими глазами восхищенно, будто увидел впервые. Был один бесконечный танец, скольжение по паркету, горячие касания и блаженство, блаженство... Совершенно неожиданно для нее громкоголосый распорядитель бала выхватил ее, поволок за руку к эстраде и, вручая коробку конфет, провозгласил: «Сегодня вы королева бала!» Почти так же, как давно, в юности, на офицерском балу, и влюбленные восхищенные глаза офицерика, его умелые в танце ноги, пламенные руки, вовлекающие в немыслимые па. Такое казалось невозможным, неповторимым, и вдруг этот новый бал и она снова возвеличена в королевы...

Возвращались домой вдвоем, и хоть не держались за руки, как в танце, не касались друг друга, разомкнуться им было невозможно. А продолжения быть не могло: у нее девчонки спят за ширмой и полная квартира соседей, не позовешь к себе. Его жена, хорошо знакомая ей тележурналистка, в отпуске на материке, но в элитный дом с бдительным стражем у входа тоже не поведешь.

Бродили по улицам, съели конфеты из подаренной ей коробки, говорили, говорили, многое выложили друг другу о себе, но даже не поцеловались. Зачем? Между ними возникло нечто прекрасное, но продолжить, повторить невозможно.

Общались, как и прежде, на издательском уровне, но оба знали, что всё не как прежде, возникло  н е ч т о, и если дать волю, то неизвестно, чем бы и закончилось. Но дать волю оба не смогли, были схожи, не случайно их притяжение.

Утром он поджидал ее в издательском коридоре, заглянул в глаза, махнул рукой с сожалением и молча ушел. Видимо, и его ночь была такой, как у нее: сладостное томление о несостоявшемся, а оно могло быть, могло. Опасна протянутая зовущая мужская рука, но нет уверенности, что нужно ее отвергать. А в голове вертелись строчки из нашумевшего стихотворения Евтушенко: «Кровать была расстелена и ты была растеряна и повторяла шепотом: А что потом, а что потом?..» А потом – ничего, невозможность. Даже подруг не впустила в свои переживания, хотя выворачивались друг перед другом.

Не тогда ли заплескались в ней первые строчки, как впервые плещется под сердцем зародившийся ребенок. Значит, страсть способна не только тело воспламенять, она всё разворошит в человеке, накалит, обострит его чувства и вдруг вывернет «не туда», в стихи, как у нее.

Вот и хорошо, вот и молодцы, что не ступили в неминуемую пошлость, в страдания: сколько бы всего нацеплялось на их чувство. Его обязательства партийного работника, семья, ее невозможность перешагнуть через детей. Желание страстного и нежного прикосновения перетекло в строчки: «Прикоснись ко мне, человече, в прикосновении живое передается живому, ветер окутал туманом сопок стынущие плечи и тянется растревоженная земля навстречу месяцу молодому».

Их звездочка зародилась в предопределенном ей падении, но и в падении она осталась звездой, пусть такой и замрет в сердце.

Это она – как растревоженная земля, что-то внутри и влечет, и остерегается, скукоживается, пугаясь примитива: не нужно, не касайся, не порабощай. А в стихотворении призыв – прикоснись, облегчи, дай прозреть и понять. Пусть лучше так: прикоснись ко мне, поэзия, вознеси на вершины духа, освяти сопротивление плотскому влечению. Но разделимы ли они, плоть и дух? Ведь человек един.

Стихи являлись не часто, то выплескиваясь в мгновенном озарении, то вымучивались, не укладываясь в слова. Спрятавшись в вечернее одиночество, корчилась над потаенной тетрадкой, пробуждалась ночью, хваталась за перо. Написанное никому не показывала. Ей ли, со своими неумелыми, едва проклюнувшимися стихами тягаться с настоящими поэтами. Каждая строчка высокочёлого поэта шла прямо к сердцу, даже самые обычные слова несли какой-то особый заряд.

А Владимир Луговской? Открыла его для себя случайно и сразу вознесла на вершину любимейших, читала взахлеб, легко запоминая: «Унеси меня, ветер, в тревожную эту страну, где на синем просторе тебя целовал я одну... чьи припухшие губы горчей, чем степная полынь...»

Не угнаться ей со своими корявыми строчками за этим великолепием, за страстным потоком слов и чувств. Но отказаться от нового состояния невозможно, да и не спрашивает зародившееся  н е ч т о, повелевает: пиши, ищи себя, страдай! Так вот каково великое волнение творчества, теперь она по-другому смотрит на молодых поэтов, робко переступающих порог редакторской комнаты, дрожащими руками протягивающих листы со стихами, и эта тщетно скрываемая мольба: вникните, поймите, ведь я их выстрадал!

И всё же из своего куцего редакторского опыта знала: не всё выстраданное становится поэзией, усилия и слезы поэта бывают напрасными. Необъяснимо  н е ч т о – талант, и нужно быть очень самоуверенным, чтоб применить это высокое понятие к себе.

Как-то прочитала дочкам сказку о пингвинах. Пингвины очень любят своих детенышей, терпеливо высиживают единственное яйцо, стоя, согревая и оберегая. У одного пингвина яйцо укатилось в море, он утащил яйцо своего соседа, а тому подложил круглый камень. Когда у всех вылупились пингвинята, обманутый пингвин не мог поверить, что его яйцо – мертворожденный камень, и продолжал согревать его. Иной человек тоже согревает у сердца камень, веря, что это живой плод. Поэтому и она таилась со своими стихами, боялась уподобиться тому несчастному пингвину.

Но сильна страсть к творчеству, она способна вытеснить другую, именуемую низменной, плотской, однако ей подвластно всё человечество, она на земле владычица, возносит и низвергает. Возможно, эти две страсти совместимы, их слияние рождает чудо – и великую любовь, и великое произведение. И это прозрение для нее, Лии, утверждает: пока она не постигнет страсти, истинной любви, настоящая поэзия недостижима.

А ведь она была влюбчивой с самого детства, вечно кого-то придумывала для замирания сердца. В первом классе с подружкой-соперницей теребили несчастного Вовку с испуганными голубыми глазами и закрывающей лоб челкой: кого ты любишь, Лию или Милу?

Мальчишка в коротких штанишках убегал, прятался от них, а они верили, что влюбились в Вовку всерьез, им и в голову не приходило, что ни о какой любви Вовка и понятия не имеет, ведь они-то влюблены!

А потом Игорь. Девчонки из двух шестых полегли к его ногам. Бедное послевоенное время, все одеты кое-как, а он явился посреди учебного года в длиннополой, ловко пригнанной, непривычного желто-зеленого цвета шинели, в коричневом лоснящемся шлеме с кнопками и бляшками, на меховой подпушке, слепила застежка на широком ремне. Все охнули: сын полка, как в кино, как в книге Катаева.

Игорь значительно молчал на эту тему, мальчишки завистливо сторонились его, зато девчонки вертелись вокруг постоянно, замирая от взмаха его изогнутых, как у артистки, ресниц.

Могла ли устоять она, влюбчивая Лия?

Предпочтения ни одной поклоннице Игорь не выказывал, но домой частенько уходил с Лилькой, бесцветной долговязой макарониной, выше него на целую голову. Невозможно было принять, что он выбрал Лильку, что в нее вообще можно влюбиться.

Девчонки недоумевали, шушукались, договаривались поколотить Лильку неведомо за что, ведь не сложно понять, что не она выбрала Игоря, это он по каким-то неведомым причинам шагает с нею рядом и даже разговаривает и улыбается ей.

Как она решилась последовать за ними, Лия и сама не могла понять, она так влюбилась, что уже была не властна над собой, вела ее неведомая сила, сильнее всех ее сил.

Не оглядываясь, не подозревая слежки, Игорь с Лилькой дошагали до руин разбитого войной вокзала, перешли через пути, свернули в тихую улочку, больше похожую на сельскую, чем на городскую.

Шмыгнула следом, замирая за стволами тополей.

Всё оказалось проще простого: Лилька и Игорь были соседями. Она жила в добротном каменном доме с большим садом, крепким забором без выломанных досок, как у большинства, с крашеными воротами и звонкой «клямкой», которой Лилька так цокнула, что у Лии даже в сердце зазвенело.

А Игорь вошел в смешной, длинный, с разводами синьки на беленых стенах домишко под камышовой крышей. На крыше огромное старое гнездо аистов, настланное во много слоев, вот бы поглядеть на них весной, как они крыльями хлопают, стучат клювами, птенцов высиживают.

О, она увидит это, непременно, раз поселились они на хатке, в которой обитает Игорь. Но странно, что такой роскошный, он живет в хатке, почему бы им с Лилькой не поменяться, бесцветной макаронине место здесь, а ему нужно заходить в крашеные ворота со звонкой клямкой, а не отодвигать с усилием въевшуюся в землю калитку со сломанной доской, весь забор от этой натуги вихляется. Ему, а не Лильке глядеть в широкое сверкающее окнище, ей бы хватило и маленького, обведенного синькой, а не крашеной рамой, оконца хатки.

Лилька равнодушно махнула Игорю и исчезла за воротами, и он не поглядел на нее, юркнул, пригнувшись, в дом.

Просто соседи. Какое облегчение, какое счастье! Но это открытие ничуть не приблизило к Игорю, он не выделял ее из толпы обожающих девчонок.

Какой изобретательной, какой хитрой она оказалась, решив подружиться с Лилькой, чтоб можно было приходить к ней, наблюдать за Игорем, не прячась за деревьями и столбами, а открыто, на правах соседской подруги.

Скоро весна, заканчивается третья четверть, а потом и короткая четвертая. Где, как не у Лильки, увидит она Игоря?

А может, и заманить его в Лилькин сад удастся, возле его хатки узкая полоска огорода, яблоня да вишня в палисаднике. Всё высмотрела.

Так и получилось, как она наметила. Лилька, не учуяв коварства, поверила в ее дружбу, и Лия, забросив все свои дела и даже уроки, ежедневно вышагивала на дальнюю улицу за станцией, чтоб ощутить замирание в сердце, всматриваясь в тусклое оконце, что-то за ним мельтешило, может, бабка Игоря от безделья прилипла к стеклу, а вдруг это Игорь глядел на нее затаенно?

От Лильки, очень осторожно, чтоб не навести на подозрение, узнала, что Игорь здесь временно, отец его, военный летчик, базируется на каком-то дальнем аэродроме, мать при нем, но там нет школы, поэтому Игоря определили к бабушке. Его заберут, как только родителям удастся перевестись в другое место.

Временно! Просто немыслимо, чтоб Игорь вдруг исчез, обеднеет школа, город, а ее жизнь станет просто бессмысленной. И она взывала неведомо к кому, чтоб отца Игоря не отпускали с того дальнего аэродрома и Игорь вечно пребывал при своей бабке, а она вечно могла видеть и обожать его.

Лилька жила с мамой, учительницей, она знала Лиину маму, тоже учительницу, хотя работали они в разных школах, передавала ей приветы, и было немного совестно притворяться, так как она сердечно привечала подружку дочки, а Лия здесь присутствовала как бы формально, всем своим естеством, мыслями стремясь в соседний домишко.

Чтоб как-то оправдаться перед Лилькиной мамой, стала брать у них книги, библиотека была приличная, не пропала во время войны, так как они не смогли эвакуироваться, дом не бросали и на окраинах города большинство домов уцелело. Книги – лишний повод прийти, проглатывала их моментально, сначала формально, потом пристрастилась, могла и с Лилькиной мамой поговорить о прочитанном, и к начитанной Лильке стала относиться с уважением.

Это отвлекало от заостренности на Игоре, облегчало душу.

Иногда после школы провожала Лильку, будто не в силах расстаться с подругой, по тротуару шли втроем, каждое нечаянное соприкосновение то с рукой, то с плечом Игоря было как тот самый удар тока, о чем прочитала в «Как закалялась сталь» Николая Островского, но Игорь, тем более простодушная Лилька, ничего не замечал, особого интереса к ней не выказывал.

Но всё изменилось, когда начались каникулы. Роскошь сада, стены будто растворились, двери и окна распахнуты, все на виду. Всё излучало красоту, любовь, тешились птенцами аисты в гнезде, осеняли снующих по саду девочек распростертыми крыльями, таскали из болота лягушек, кормили птенцов, бодро постукивали клювами, утверждая жизнь под защитным голубым небесным пологом, где властвовала только любовь и красота.

Лилька оказалась простой веселой девчонкой, уличные мальчишки не водились с Игорем и он приковался к ним. Дружно сапали огород, по очереди Лилькин, бабкин, гоняли по травяной улице мяч, бегали к болоту на околицу, откуда аисты таскали лягух, собирали сачками витаминную ряску для кур. Иногда ходили на дневной сеанс в кино, Игорь не стеснялся идти с двумя девчонками. Им было хорошо и легко втроем, Лие ничего больше не требовалось, только вот так общаться с Игорем, а мама Лии недоумевала: «Куда это ты переселилась, будто на крыльях летаешь, что с тобой?»

Аx, мама, если бы я сама могла определить, что со мной! Будто длинной веревкой привязали ее к Игорю.

Умчится она домой, дома ведь тоже обязанности есть, мама спуску не дает, по-учительски повелевает и принуждает то полы вымыть, то морковку прополоть, то в очереди постоять. А незримая веревка дёрг-дёрг, будто к сердцу привязана, невольно станешь работящей, проворной, чтоб побыстрее всё переделать и умаяться, освободить сердце от нетерпеливого дерганья.

Для блезиру книгу в руки – и одним махом, будто добрый аист по воздуху, ухватив за шкирку, в один миг перебросил ее над домами, над железной дорогой и тополями.

Когда случалось оставаться с Игорем вдвоем, немела, глупела, не знала, куда девать руки, куда спрятать глаза. Игорь – как ни в чем не бывало, никакого ответного трепета и смущения, вроде с ним рядом мальчишка, а не скованная любовью девочка. Но однажды в темноте кинозала его ладошка прикрыла ее, робко лежащую на перильце, и всё, что происходило на экране, от чего восторженно повизгивала Лилька, исчезло, заволоклось горячим туманом, ни дохнуть, ни пошевелиться, ни взглянуть на Игоря, замершего рядом.

Возвращаясь из кино, Игорь возбужденно болтал, обсуждая с Лилькой, что и как выделывали герои фильма, она же ни словечка не могла обронить. Выходит, и он умеет таиться, приметил ее трепетанье, тоже к ней тянется. Она даже не пошла провожать их, как повелось. Дома, лежа с открытыми глазами, без конца прокручивала одно и то же: рука Игоря ложится на ее руку, легкое пожатие, знак того, что касание не случайно, а потом... Даже в мыслях не облечь это словами. Блаженство, блаженство! Бесконечное счастье...

Отцовский самолет пробил брешь в сияющем небесном колоколе, выхватил из-под него Игоря нежданно-негаданно, умчал в неизвестность, с Лилькой он простился, а с нею и словечком не смог перемолвиться, не учуяла она страшного момента, не примчалась.

Как жить, как быть? А уж ходить к Лильке по той же тропке, где тесно вышагивали втроем, невозможно, смотреть на пустой проем хатки, сиротливо бродить по саду и не сметь даже словечка проронить, облегчить душу, чтоб Лилька не догадалась о ее горе.

Удалось ли ей не выдать себя, когда Лилька обычным голосом рассказывала, как внезапно появился отец Игоря и они вдвоем уехали дизелем в областной центр, где был аэродром, счастливчик, на самолете полетит... А ей даже привета не осталось.

Оборвалась связующая их веревка, некому дергать за другой конец, призывать, кровоточит неопытное сердечко, саднит в груди.

Дорожка на травяную улицу за станцию была заброшена. Прости, Лилька, это свыше моих сил.

Так накапливался опыт сердца, в восторге и боли, во взлетах и утратах. Еще смутно, но уже начала осознавать, что любовь – это великое страдание, и самое сладостное – это мечта о ней, предвкушение. Но как прекрасно, что эти взлеты под солнечным куполом дарованы человеку, и только ему среди всего живого. Сколько раз в ее жизни это повторялось, а настрадавшееся сердце не может угомониться.

Но она уже не прежняя девочка, влекомая безудержным порывом, включены возрастные рычаги сдерживания, и это правильно, это уже какая-то победа над собой, ибо дай сердцу волю – заведет в неволю.

«Душа не выстрадает счастья, но может выстрадать себя», – откуда эти строчки, из песни, из стихотворения? Столько всего напутано в голове, редактору много всякого приходится читать, и талантливого, и бездарного. Почти к любому случаю можно вытащить из этой путаницы строчку подходящую. И свои плещутся, просятся на волю.

 

«Поэт – любимец богов», – это Анна Ахматова о Борисе Пастернаке. Можно ли отнести это высокое определение ко всем творящим, страдающим над строчками, выедающим сомнением собственные души? Неужели и она когда-то может приобщиться к ним, любимцам? Нет, нет, самонадеянность гнать, это еще нужно заслужить, созидать упорно свой поэтический храм, который снизойдут освятить боги.

В ее душе постоянное умиление и преклонение перед природой, трепет всего живого проникает во все поры, вымогая: вырази, определи, найди нужные слова, передай свое волнение другим.

Слова корявы, ложатся на бумагу по-школьному, то, что прочитывалось потом глазами, не соответствовало тому, что побудило писать.

Стыдно и униженно от своего бессилия перед словом. Раскованная эквилибристика словом и многоцветными образами не дается, никакой она не поэт. Но что-то же терзает душу, не дает покоя, она переполнена новыми ощущениями через край, неужели это может перетечь лишь в страдания и слезы, и ее восторг и преклонение перед северной природой останутся не запечатленными, никто не прочитает о них, не разделит с нею.

И вдруг – озарение: она выразит себя в детской книге, ее и придумывать не придется, две девчонки под боком со своими выдумками и загогулинами. С детьми всегда случаются разные происшествия, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Придумала же младшая повесить на лиственничку бублик для зайца, посочувствовала ему: как и чем может питаться зайчишка в этом холодном снежном беспределе? Учует бублик на ветке, она нависла над сугробом, подкрепится, когда лыжники схлынут из снежного распадка.

А их вхождение в океан во время отлива, когда ступаешь по морскому дну, задыхаясь от едучих океанских запахов, разглядывая затаившихся под мохнатыми от водорослей валунами крабов, осторожно касаясь актиний – морских анемонов, сжавшихся в наполненных водой лунках в ожидании прилива. Девчонки не могли поверить, что это не цветы, а морские животные, захватывающие своими нежными лепестками-
щупальцами всякую мелкоту.

Каждая мелочь одаривает красотой, пусть учатся дети удивляться ей, понимать природу, любить ее, ведь она милосерднее вечно жаждущих потреблять людей, она одаривает их. Ее книжка поможет детям стать милосерднее, простые точные слова она найдет, не нужно будет извиваться над каждой строчкой, подыскивая рифмы, заковывая образы в размеры, не дается ей это, нет.

Она сидит на пне в распадке между сопками, одна среди такой огромной тишины, которую даже тело осязает. Но – не страшно...

Задуманная книга потребовала уединения: от всего отрешиться, обдумать, осмыслить. Постоянно в людской гуще, в редакторской толкутся авторы, бесконечные разговоры, сложную работу приходится брать домой, сидеть вечерами, заслонив детей ширмой.

Благословенны эти вечерние тихие часы, когда дочки спят, угомонится квартира и ты наконец наедине с собой, но усталость манит к подушке. После работы в магазин, стояние на кухне у керогаза, кормление детей. По дороге забежать за младшей в детсад, старшая сама приходит, школа почти во дворе, проверить уроки, ответить на все вопросы, утешить в накопившихся за день детских обидах, для себя так мало остается, возгорающиеся с утра в отдохнувшем мозгу искорки к вечеру тускнеют, притухают. О каком творчестве, о каком своеобразии и ярких словах и образах можно говорить? Да и работа издательская подгоняет, торопит, ждет типография.

Вот и решила взять отгул, прикрылась недомоганием, поворот к весне, у всех обостренный авитаминоз, на редакторских столах банки с витаминами, с утра еще все бодрятся, а после обеда клюют носами над рукописями. Север – это север, не зря же здесь надбавки к зарплате. Отпуск же по договору раз в три года, длинный, на материке, душа остыть может и замысел угаснет, не воплотившись. А разве кто-то в отпуске избавит ее от хлопот-забот при двух детях? Вася в каких-то эфемерных далях, да и с самого начала их жизни всё бытовое по ее ведомству.

Одну дочку в детсад, другую в школу, мысли о работе вон из головы, на несколько часов она вольная птаха. Но дома не обрести душевного уюта. Что-то скребет соседка на кухне, потом сядет за швейную машинку, начнет цокать через стенку.

Будто кто-то озарил: за сопки, на лыжах. Отважно зашагала с лыжами на плече к окраине, где начиналась лыжня.

На лыжах научилась ходить девочкой, в Сибири, там жила бабушка, туда эвакуировались, когда началась война.

Сначала сбивается дыхание, но потом глубже, ровнее, грудь полноценно дышит чистым воздухом, благодарно стучит сердце, легкое уверенное скольжение наполняет радостью полета, будто взметнулись за плечами крылья. Но это не крылья, это заботы слетели с плеч, крутой поворот за сопку – и ты одна, совсем одна, город скрыт каменной горой с вечно нависшими над ним клубами смога, усиленно дымят кочегарки, отогревают северян, чтоб были трудоспособны, не утрачивали радости бытия.

Оголенные сопки с небольшими клочками жалкого леса в недоступных для топоров извивах, как вопли к небу о сотворенной несправедливости, вздымаются над сугробами пни. Первые поселенцы в чащобах прорубали просеки, тайгу извели на жилища, лиственница же едва вырастает за триста лет.

Когда на нее накатила волна стихоплетства, выскочила вдруг строчка: «Сопки вокруг города, как пальцы вокруг горла». Кто задумывался над тем, как будет чувствовать себя оголенный, не защищенный от океанских ветров и пург город? 
Утвердиться, хапнуть побольше золота ли, олова, много чего припрятано в суровой земле.

Но теперь у нее другое мироощущение, и книжка пусть родится радостной, светлой, наполненная солнечным сиянием, как эта снежная чаша – долина между сопок. Замечательно, что отважилась пойти одна, влекомая сверкающим распадком, обещающим одарить вдохновением, в воскресные дни, когда всё шевелится и гудит от людской переполненности, истинной красоты не ощутить, в слитости великой тишины и часов солнечного сияния, как называют эту пору астрономы.

Когда-то всех потряс американский трофейный фильм «Серенада солнечной долины». Немыслимо представить, как это полуголые люди катаются на лыжах, на коньках. А сейчас она сама в эпицентре такой серенады, и пусть не будоражит нервы джаз, не заливается певица, зато можно почувствовать благодатную мелодию уединенной природы. И в душе ответная мелодия: счастье одиночества, благодарность за красоту.

Солнце в зените, припекает, долой куртку, футболку, даже лифчик, пусть овевает ветерком обнаженную грудь, редко достается этой вскармливающей плоти такая благодать.

На обтаявшей земле у пня бурая прошлогодняя брусника. Вспомнила, как тянули к ней ладошки дочки с этими собранными зимними ягодами: «Попробуй, мамочка, кисла-а-а!» «Сладко!» – возразила старшая. Только дети могут ощущать сладость лишь потому, что ягоды в снегу – диво дивное. И она должна ощущать диво дивное, раз берется за детскую книгу. Дочки всегда при ней, даже когда далеко, по ним она будет сверять, получилось ли, зацепило ли их души? Она выразит и себя, и своих детей. В ее солнечной книге все должны быть счастливыми, у счастливых же детей должен быть отец.

Васю не втиснешь в детскую книгу, зачем детям следователь, копающийся в преступлениях? Даже в ее литературной среде чуждались Васю, и ей не раз приходилось объяснять, что военный следователь к карательным гулаговским органам не имеет отношения.

Да, полюбившаяся ей земля напитана кровью, может, и дома эти красивые, и тротуары на костях человеческих, стон идет из-под земли.

Когда началась массовая реабилитация и освобождение из лагерей, в издательство не только рукописи хлынули. Приходили жалкие иссякшие люди, бывшие писатели, журналисты, потрясали откровениями.

Пусть об этом те пишут, кто испытал сам, с чужих слов истинного не высветить, не понять. Она напишет светлую книгу для детей, зачем им с раннего возраста – о жестокости и несправедливости? Пусть подольше не утрачивают доверия к жизни, учатся любить суровую землю за ее особенную красоту, северную, трудную.

Папа будет геологом, самая престижная здесь профессия, нужная и романтичная. Сколько геологов они перевидали и переслушали в издательстве, вослед их рассказам хотелось мчаться, бросив всё, взяв в руки геологический молоток, водрузив за спину походный рюкзак.

От геологов они впервые услышали о чудесной чукотской розовой чайке, подобно синей птице ведущей к мечте. Не раз печатались «Записки геологов» в альманахе «На Севере Дальнем», который и интересен был подобными записками бывалых людей, и не только геологов, перебывали со своими впечатлениями охотоведы, горняки, из института рыбного хозяйства, у каждого своя судьба, своя изюминка, мужество и преданность Северу. Не только зверскими лагерями он славится, он славен отважными землепроходцами, энтузиастами, не жалеющими себя, приехавшими не за длинным рублем, а ради любимого дела.

Все эти, собранные душой по крохам впечатления она отразит в своей книге, движимая любовью к такому необычному краю. Пусть часы солнечного сияния, которые она впитывает всеми порами, продлятся на весь год, на все страницы.

А геолога и придумывать не нужно, он явился в издательство, золотоволосый голубоглазик, – всем издательским девам захотелось в него влюбиться. Он весь пронизан чукотскими ветрами, солнцем, от него исходило особое свечение. Выгоревшие до золотого блеска волосы над высоким лбом, светлые глаза, вобравшие голубизну неба, под которым он находится больше, чем под крышей человеческого жилища. Такому, конечно, нужна гриновская Ассоль. А может, просто мудрая терпеливая Маша из русской сказки, которая и рубаху выстирает, и кашу сварит, и пироги с картохой испечет, а потом, поплакав втихомолку, соберет рюкзак и проводит голубоглазика к его серебряной горе с розовой чайкой и станет терпеливо дожидаться без попреков и досады.

Геолог уже утвержден ее авторским решением, он будет папой, мама еще не определена, себя, узнаваемую, не опишешь, мама ведь тоже должна быть необыкновенная, ну, не совсем Маша и не отрешенная от реальности Ассоль и уж, конечно, не «секс-бомба», как они все называли свою издательскую подругу, величавую, с оттягивающей к спине голову рыжей копной волос, с шелковистой кожей и нескрываемой страстной притяженностью. Возле ее стола вечно толпились поклонники, с тортом, шампанским, шоколадом, перепадало всем и лакомств, и разговоров интересных, а уж что потом – не наше дело. Расскажет, если захочет, в общий котел вываливали самое сокровенное, предвидя, что никто не осудит, не посмеется.

Ей, Лие, нечего было бухать в этот котел, кому интересна ее неумелая супружеская жизнь с Васей, да и сумела ли бы она говорить так откровенно о самом интимном?

И вдруг «секс-бомба» выдала: какая ночь была! На шкуре белого медведя, как и полагается у геолога, при отблесках камина, геолог был ненасытен, изголодался в своей тундре, под пластинку с Эдит Пиаф... А проигрыватель с этой пластинкой, между прочим, он взял у нее, у Лии...

От такой откровенности она внутренне поморщилась: не хотелось, чтоб о ее золотоволосом геологе – папе из будущей книги – рассказывали такое, это будто затмевало и серебряную гору, и розовую чайку, нет, она не допустит в свою душу этого привкуса.

Какой наивной, примитивной она была с этим Жорой, с мечтой о необыкновенной женской любви, только сейчас, в этом раскованном, свободном от предрассудков окружении начинает понимать себя. Ей не нужна любовь на одну ночь, даже на медвежьей шкуре при магическом отблеске огня и роковом голосе Эдит Пиаф.

Серебряная гора и розовая чайка весомее, возможно ли воссоединить самое возвышенное и самое приземленное?

Вот она, ее любовь, перед ней, в ней, неохватная, необозримая, любовь-благодарность за дарованную ей жизнь, за отмеренный ей отрезок бытия.

Обостренное чувство к природе было в ней с детства, всегда воспринимала себя как ее частицу, не возносясь в понятия «царь природы». У нее сбереглась школьная, а потом и университетская привычка записывать полюбившиеся стихи, изречения.

«...Тайна сия есть любовь. Период цветения для растений есть та пора жизни, когда оно готово жертвовать бытием своим для других ему подобных существ, когда оно устремляет к сей цели все силы свои, собирающиеся в цветке. И никогда жизнь растений не бывает так деятельна, пламенна и роскошна, как здесь, где достигает она высшей степени своего развития, образования и совершенства.

Цветение есть брачное торжество жизни растения, а цветок есть тот чертог, где торжествует любовь его так прекрасно и открыто перед лицом солнца...» – это написал Михаил Максимович для Пушкинской «Литературной газеты». Он угадал состояние слитости чувств человека и природы. Вот она, Лия, сейчас в «высшей степени» своего развития, цветения брачного торжества, где торжествует любовь так прекрасно и открыто перед лицом солнца, рождая в ней замысел книги...

Книга получилась.

Писала ночами, закрывшись на общей кухне, среди столов с посудой, продуктовых полок и закопченных керогазов. На двери пришпиленная просьба к соседям: «Здесь работает начинающий писатель, прошу не мешать!»

Соседи уважили, без нужды не сновали по коридору, не рыпались на кухню, не хлопали дверьми. А она, не замечая бытовой приземленности, возносилась в иные сферы, где отраженное от снега солнечное сияние согревает воздух и можно загорать, как на пляже, где прошибают всё естество океан-
ские запахи и мечутся чайки, выхватывая оголенных отливом рыбешек, где расцветают на скалах незабудки, как застывшие морские брызги, а осенью вылупляются во мху красноголовики-подосиновики, жимолость – колымский виноград вывешивает рядки длинных сизых ягод, похожих на виноградины, их собирают ведрами для варенья. Можно и любопытного бурундука спугнуть с камня, оранжевого, с черными полосками на спине, чукотская сказка утверждает, что их пропахал когтями на спине малого зверька медведь, и по следу медведя пройти, похожему на отпечаток детской ноги, замирая от страха, собирая бруснику, которой и мишка любит лакомиться...

Всего-то они успели навидаться, напитаться впечатлениями, это ее солнечная северяния, может, такой только ею и увиденная, ведь здесь ее второе рождение – рождение человеческой личности в себе.

Для нее это не просто книга – это отрешение от себя прежней, выпрыг из прежней обывательской жизни, поворот в новое, с новыми измерениями. Радость сотворенного перевесила сожаления о Васе, которого было всё же жалко, рядом с ним рождение книги было бы невозможно, он бы воспринял ее своей мужицкой сущностью как и те ее покупки, не согласованные с ним.

Книжка написана за месяц с хвостиком, на взлете духа, втайне от друзей. Купив шампанское и торт, пригласила их, строгих редакторш, и с тем же подъемом, на котором книга писалась, прочитала ее вслух. Дочки, узнавая себя, пищали от восторга: «А это тогда, а это там!»

Одобрили, похвалили, самая строгая, отзыва которой ждала с трепетом, изрекла: «Молодец! Такой книжки о нашем севере еще не было, она интересна не только детям, но и взрослым». Распили шампанское и благословили: пиши, спускай свой корабль, пусть плывет, тебе дано...

По радио, в сопровождении хорошей музыки, артисты прочитали несколько раз, утром, вечером, чтоб все услышали, в редакции не умолкал телефон, ее хвалили, благословляли на творчество. Теперь и возле ее стола толпились поклонники, но смотрели на нее по-другому, не раздевая глазами, не ощупывая ее «женские прелести». Во всяком случае, так ей хотелось думать. А долговязый очкарик-журналист признался ее подруге, что влюблен по уши, примечала его не раз вышагивающим по тротуару под ее окнами.

Чепуха всё это! Главное – книга. Она вышла очень быстро, в оформлении лучшего художника, наборщики в типографии, первые критики «из народа» читали ее взахлеб, художественный редактор вымогал наивысшей красочности печати для рисунков.

С прилавков яркую книжку с веселой девочкой на лыжах, съезжающей с сопки среди знакомых лиственничек, смели сразу.

И вдруг слушок: намечается творческий семинар, приедут столичные писатели, чтоб поддержать творческую молодежь, создать самую дальнюю писательскую организацию. Что ж, Лия тоже среди «творческой молодежи», не в числе тоже присутствующих на подобных семинарах редакторов, а среди авторов.

Рука устала надписывать автографы, начинающие, у которых книги маячили в неизвестном далеке, смотрели с уважением и завистью, приезжие пожимали руку, некоторые при этом очень значительно заглядывали в глаза. Смешные! Манящая мужская рука ей ни к чему, она на взлете жизненных сил, иного счастья не требуется.

Выходя утром из подъезда, она столкнулась с поэтом из южного дальневосточного города, он явно поджидал ее, держа в руке ее книжку. Тут же, на его спине, она надписала привычное: «На память о нашем солнечном севере». Прочитав, он произнес серьезно:

– Хочу, чтоб этот город стал и моим, я уже полюбил его, ты очаровала своей книжкой. – Так запросто перешел на «ты», для поэта такая простота естественна, а похвал своей книжке она наслушалась досыта, новыми не удивишь.

Было начало июня, весна только утверждалась, на северных склонах и снег еще заплатками, но лиственницы уже выбросили нежную пушистую хвою, обрамили, украсили улицы, утренний туман отвалил к океану, на город хлынуло солнце.

Дома сверкали розовыми окнами, стены вбирали свет и тепло, праздник разливался по улицам.

Восхищенный поэт блистал лучезарными эпитетами, и Лия приметила вдруг, что и сам он лучезарен с копной неуправляе-
мых светлых кудрей, с улыбкой, которую даже надломленный передний зуб не портил, с незримыми, но безусловно присутствующими за спиной поэтическими крылышками. Наверное, сейчас они даже похожи, она тоже кудрява, хотя волосы темнее, с рыжинкой, но похожими людей делает не внешность, а состояние души, сейчас же они оба восторженно воспринимают яркое весенне-летнее утро, оба красивы, молоды.

Семинар длился бесконечно, сменяющие друг друга поэты читали гнусавыми голосами давно ей известные стихи, ведь, написав пару четверостиший, они мчались в издательство к «знатокам», прочитав «с пылу, с жару», превращались в вопросительный знак – «Здорово?»

Не единожды приходилось кривить душой, отводить глаза, неопределенно хвалить, чтоб не угасло вдохновение и вера в себя. Она, с университетским филфаком, только здесь постигла истинную поэзию, жадно, как и все ее друзья, прочитывала толстые журналы, собирала библиотеку, здесь впервые по-настоящему прочитала Ахматову, услышала о Пастернаке. Даже Есенина читающий курс русской литературы университетский профессор касался вскользь, такая была «установка». И теперь было необходимо дотянуться до своего окружения, ее подруги, знакомые литераторы могли часами читать наизусть поэтов, о которых она и не слыхивала. Завела тетрадку, еще при Васе, от него прятала, боясь насмешек, списывала туда полюбившиеся стихи, заучивала, набрала солидный запас.

Став «автором», научилась сочувствовать молодым, начинающим, в редакторской частенько между собой высмеивали то одного, то другого, а теперь она понимала, как непросто найти слова, выставлять на суд, будто прилюдно оголиться. Но – не избежать, нужно перестрадать, и она краснела и страдала, когда обсуждение добралось до ее книги. Но замечания были пустяковые, «блохи» именовались они в редакторском обиходе, поток похвал затопил ее, даже неловко перед теми, кого разбирали по косточкам поднаторевшие московские критики.

«От книги исходит очарование, самобытность («Как и от самого автора», – прошептал кудрявый поэт), для книжки это главное...»

Почему-то этот кудряш постоянно оказывался рядом. Многоопытная «секс-бомба» отвела ее в перерыве в сторону, посоветовала: « Не зевай, Лийка, это твое. Пора тебе определиться. Вы похожи, а с женой у него нелады, готов к разводу. Он «наверх», к начальству ходил, выспрашивал, какая здесь для него перспектива. Даже квартиру ему обещали, если сюда переберется, ведь он уже признанный, хотят, чтоб писательскую организацию возглавил профессионал. Смотри, не упусти!»

– А Вася? – пролепетала. – Ведь он еще мой муж.

– Судьба сама вас развела, будь ей благодарна. Ты же отсюда не уедешь, север уже приковал тебя, как и нас. Вася найдет более подходящую ему женщину, может, и счастливее будет, чем с тобой.

Всё-то первая узнавала от своих поклонников секс-дама, наставляла ее уверенно, на правах подруги.

– Все видят, что он к тебе прилепился. Влюбился, поняла?

– Но я не влюбилась! – Волнение вокруг книги заслонило от нее даже поэта.

– Влюбишься! Два таких восторженных чудика – как не влюбиться? Сердце не терпит пустоты, наполняй! Он того стоит...

Да, стоит, она понимала, но в сердце ничего похожего на влюбленность не шевельнулось, искусственно этого не придумаешь, всё должно получаться само собой.

После семинара, как полагается, застолье в ресторане. Ресторанов она не любила, может, после выпуска академии, когда Вася бросил ее, растворившись в пьяном угаре. Отказывалась, когда благодарный автор после выхода книжки, которую она редактировала, по традиции приглашал в ресторан. Но эйфория спаянных любимым делом единомышленников не позволила выпасть из общего кружения, пришлось перетерпеть и стандартные тосты, и липкие взгляды теряющих осмысленность лиц, и прокуренный, звенящий от многоголосья воздух. Кудряш, приметив ее маяту, шепнул:

– Давай утечем...

Начались знаменитые белые ночи, когда вечерняя заря встречается с утренней и природа погружается в серебряную дремоту, удивленная и притихшая. И они, удивленные, притихшие, бродили по улицам, слова были лишними, оба знали, что чувствуют одинаково.

– Какая замечательная твоя северяния! Но – два медведя в одной берлоге?

Удивилась:

– При чем медведи?

И догадалась: это он задумал перебраться в ее солнечную северянию, и это связано не только с какими-то личными обстоятельствами, но и с ней. Двум писателям может быть тесновато в одной «берлоге». Писатели предпочитали брать в жены мам-нянек, сдувающих пылинки, создающих условия.

Но зачем портить замечательную серебряную ночь домыслами о том, к чему она совсем не стремилась? Достаточно того, что есть сейчас, она счастлива, и к этому счастью никаких дополнений не требуется.

Попросила:

– Почитай стихи.

И он вдруг начал читать Луговского, которого она совсем недавно для себя открыла, была перенасыщена его страстными строками, романтическим возвеличиванием человека: «...Скажите, разве не должен жить такой человек, огромный, как мамонт сибирский возле студеных рек... он девушке улыбнется, она потихоньку вздохнет, веточку тронет в апреле – веточка расцветет...» Или вот это: «Выходи на балкон, слышишь, гуси летят? Как тогда? Как тогда, много весен назад... Нет, я в старость не верю, на крыльях держись, верю в жизнь, верю в смерть и опять снова в жизнь...» Пламенный ритм волновал, возносил, был родствен ей. Своих подруг она не сумела увлечь стихами Луговского, и вот рядом человек, которого они волнуют, которому они нужны так же, как ей. После этих стихов, одинакового их сопереживания можно было друг перед другом не таиться, обоим было ясно, что всё будет понято и принято.

Поэт даже вздрогнул, когда она назвала свое полное имя – Одиллия, благодарно коснулся кончиками пальцев ее щеки.

– Говорят, имя определяет судьбу, в слове заложена особая энергетика, звучание гласных и согласных в определенных сочетаниях рождает разные эмоции, об этом целая наука. Могла ли твоя мама предвидеть, что мы встретимся и я буду очень нуждаться в тебе и твоем имени? Устал от обыденности, от меня требуют, чтоб я был вечно на коне, гнал вперед, достигал, добывал, обогащал. Ты же меня пожалеешь, верно? Ты стойкая и мягкая. Пожалей и полюби!

А у него совсем простое имя – Паша, Пашенька, такое бы девочке. Будто остерегаясь ее ответа, он начал рассказывать, что Луговской завещал похоронить свое сердце в парке 
ялтинского дома творчества писателей.

– Поднимаешься снизу по аллее, и вдруг перед тобой огромная гранитная глыба, и на ней: «Здесь похоронено сердце поэта Владимира Луговского». Что чувствуешь в такую минуту? Мы там с тобой вместе постоим, молча. Хочешь?

– Хочу... – Разве можно ответить иначе? Ведь предчувствие чего-то неминуемого, прекрасного накатывалось уже тогда, когда она сидела на пне в снежном распадке, обдумывая свою книжку, мчалась наискосок по склону, минуя лыжню, осыпая сверкающий иней с лиственничек. В эйфории успеха, теплых слов и пожеланий просто не могло не зародиться это ожидание. Оно подтверждалось красотой серебряной ночи, родственностью душ, пылающими строчками.

Но почему это обязательно нужно называть любовью? Потому что сердце не терпит пустоты, как убеждала подруга?

Но что-то изнемогало в ней, противясь новой зависимости от другого человека. Ведь она совсем недавно оценила сладость освобождения от необходимости приспосабливаться, ломая и унижая себя.

Детей она и сама сможет вырастить, здесь женщины материально независимы, многие тоже в одиночку растят детей. А у нее к зарплате и гонорары. За детскую книжку невелик, но смогла кое-что прикупить для дома, из одежды, отложить на отпуск. Вася знает свой отцовский долг, шлет для детей. Разве можно лишать детей фруктов, а они привозные, дорогие, китайские яблоки, мандарины покупаются ящиками, ешьте вволю, виноград летом самолетами с юга. Дети должны получать всё необходимое, лучше тряпку себе не купить.

Сейчас дети на летней даче, за сопками, где нет холодных океанских ветров, чистый воздух, хорошее питание. Целый месяц она принадлежит себе, такого счастливого момента в ее семейной жизни еще не было. Разве могла бы она позволить себе эту серебряную ночь, будь дети дома? Не нужно бегать с сумками по магазинам, стоять в очередях, готовить обеды. Как прекрасна свобода, парение во вселенной духа. Нет, нет, она не хочет никакой зависимости, даже под названием «любовь». Но как всё слилось: ее книга, Паша с его золотистыми кудрями и ласковым именем, серебряные ночи, стихи Луговского, возникшее родство душ. Настойчиво обволакивает ее этот кокон, и выпутываться из него не хочется...

Серебряная ночь продолжалась и дома, вливаясь в окна, отводя сон. Поэт и намека не сделал, что хочет последовать за ней, она была благодарна ему и страшилась: неужели у него это серьезно?

 

Утром собрались у гостиницы. Гости не на материк улетали, упросили начальство показать им колымскую трассу, рудники, поселки шахтеров и золотодобытчиков.

Паша при ней, никто не удивляется, все признают их право быть вместе. Наверное, думают, что серебряная ночь их соединила, ведь он вернулся в гостиницу под утро. Пусть думают, всё равно. Уедет, и всё сгинет, останутся стихи, красота серебряной ночи.

Он будто утешает:

– Вернусь дней через пять. А ты подумай, реши.

Спросила глазами: что решить? Что он о ней знает, к чему принуждает?

Махнул рукой: не притворяйся, всё понимаешь, скрылся в машине.

И вдруг остро защемило сердце. Почувствовала себя той девчонкой, которая, охваченная первым пронзительным чувством, цеплялась за Лильку-макаронину и была готова на всё.

А если он так же безвозвратно исчезнет, как тогда Игорь, сбереженный в душе как великое счастье и великое страдание? Еще не обретя, сердце предвидело новую утрату.

Почему так больно? Неужели всерьез зацепил Паша? Не хочу, не хочу!

Может, ей бы удалось этим «не хочу!» уберечься от нового чувства, если бы не постоянные подогревающие наставления в редакторской со всех сторон: «Не упусти!», «Перемани сюда!», «Он не только тебе нужен, всем нам здесь, настоящий поэт, светлый, чистый...»

– А дети? Вдруг не признают его?

– Нельзя же постоянно на детей оглядываться, жизнь-то одна!

Вместо счастливого сияния серебряной ночи в душе смятение.

В воскресенье отправилась к детям. Дорога от центральной трассы зигзагом за сопки, только по воскресеньям сюда и можно было добраться.

Взявшись за руки, дети брели по дороге навстречу.

– Истомились в ожидании, – оправдывалась воспитательница, – все глаза проглядели, удержать не могла.

У Лии ёкнуло сердце (бедное сердце, всё-то ему приходится ёкать да щемить!), стало стыдно: впервые она не соскучилась по своим девчонкам. А они плелись в хвосте, старшая тащила за руку младшую, сердясь и подгоняя, обе дружно разревелись, увидев маму, прильнули с двух сторон, стараясь захватить для себя побольше мамы, всё никак не могли поделить, уравновесить мамину любовь. А она еще какой-то любви хочет, с этой бы поладить.

День свиданий был полон печали. Дети помнили, что как только начнет пригасать солнце, клониться к горизонту, появится неумолимый разлучник автобус и снова наступит неделя ожидания. Что-то и щечки у дочек не румяны, и загорели мало, хотя весь день в трусах и майках, здесь солнца много. Питание тоже хорошее, молоко натуральное от настоящих коров, привозят из совхоза на трассе, в городе молоко и сметана порошковые. Скучают по ней сильно, у нее с детьми устойчивая внутренняя связь и постоянное общение. О папе Васе без конца вспоминали, выпытывали, почему не едет, живет так далеко от них.

Не раз она подмечала эту особую чуткость детского сердца, сразу улавливают перемены ее душевного состояния. И сейчас обеспокоились, почуяли ее смятение и предполагаемую вину перед ними. Старались обласкать, ублажить ее.

Она сидела на пне, а они бродили вокруг, выискивая на склоне сопки прошлогоднюю бруснику, нынешняя еще не вызрела, казавшиеся им необыкновенными листики и веточки, все цветы уже были выщипаны детскими ручонками. Поняла: для них ее неизбежное отдаление, уход от отца к другому мужчине – трагедия, справятся ли детские души, по силам ли им это? И вправе ли она наваливать на них такое испытание?

Вспомнила, как они, подруги, таскали на закорках трехлетнюю дочку влюбившейся вдруг в многодетного геолога «секс-бомбы». Геолог не смел бросить своих детей ради пламенной страсти и отлепиться друг от друга они не могли.

Секс-дама с копной огненных волос и манящими веснушками на вздернутом носу обычно преподносила себя дарительницей, гордо выпятив крутую грудь, с чувством превосходства над мужчинами, и вот влипла по уши, зов страсти пересилил материнскую любовь, подбрасывала свою дочку по выходным подругам и уметалась с геологом в какой-нибудь дальний распадок с ночевой. А они, верные друзья, волокли с собою капризничающую девочку, однажды залезли в болото, перепугались, не трясина ли. Это место манило издали свежей зеленью, покрытой белыми ватными комочками пушицы. С сопки стекала в низину подтаявшая мерзлота, питала ее.

Потратили столько усилий, оберегая девочку, пока выбрались из приманчивой ловушки. Свою подругу не осуждали, в их содружестве такого не водилось, но было жалко девочку, которая весь день тосковала по матери, ночью, просыпаясь, плакала, звала ее.

Но мама угрызений совести не испытывала, приходила опаленная страстью, с единственным желанием: поскорее бы промчалась неделя, за которой новое воскресенье, новая встреча.

В конце концов они тогда взбунтовались, вынудили секс-даму присоединиться с геологом к общей компании, где и их дети, и ее дочка, пусть и он потаскает на закорках по подъемам-спускам ребенка любимой женщины, может, поостынет.

Секс-дама с геологом были ненасытны, время от времени исчезали, благо в их заветном распадке и стланик, и пружинящий багульник, и трепетные березки защитной стеной у сопки, могли укрыть, приласкать. Возвращались переполненные друг другом, им не нужны были ни друзья, ни вязнущая со своими детскими капризами маленькая дочка, ласки для нее не оставалось, она отягощала даже мать.

Тогда в душе Лии поднималось осуждение, и сразу, осаживая, всплывало в памяти, как она предала Лильку-макаронину ради Игоря.

Неодолим этот зов, властвует над человеком.

Не раз она влюблялась, но подобного зова, как тогда, шестиклассницей, не испытывала больше ни разу.

Нет, к чему лукавить перед собой: подобное возникало, но отсекала, испугавшись, останавливала. Началось всё с той же протянутой мужской руки.

Поздно вечером, когда уснули дети, стало как-то пусто, одиноко. Никто из соседей пойти с нею на каток не захотел, отправилась одна. Всё сияет, многолюдно, не страшно и одной. Равномерное скольжение под музыку, мысли обо всём и ни о чем.

Публика в это позднее время мирная, утомленная рабочим днем интеллигенция, в этом городе, напиханном разными исследовательскими институтами и управлениями, каждый второй с высшим образованием, городу подвластен огромный край до самого Ледовитого океана.

Расслабленность, бездумное блаженство – и вдруг толчок сбоку, утратила равновесие, возникла протянутая рука: хватайся! Ухватилась, ощутив горячий толчок крови, как когда-то от протянутой руки давно забытого Жоры. Смешно вспоминать о тогдашнем ее намерении познать «нечто», стыдно вспоминать себя такой примитивной, податливой на глупости.

Хотела отнять руку – не отпустил, сильный, широкоплечий, уверенный в себе.

Катались молча, но что-то струилось между ними, будто кровеносные сосуды обнажились и общая кровь пульсирует от сердца к сердцу.

Помог коньки снять, натянуть сапожки, непривычно это ей, Вася не баловал. Каждое прикосновение – ожог. Подвел к подъезду, заглянул в глаза, немой вопрос: придешь, повторится?

Ничего не ответила, махнула молча рукой, юркнула в подъезд. Лежа в постели, посмеивалась над собой: что это в тебе таится, утвердившаяся во фригидности женщина? Пульсирует в руке, не дает уснуть. И досада: испорчены любимые вечерние часы на катке, идти туда – будто на свидание. Кто он, почему протянул руку именно ей?

Среди авторов не маячил. Придется пару дней на катке не появляться, не нужны ей никакие страсти-мордасти.

Помогла пурга, три дня злодействовала над городом. Дети сидели дома, кормила, развлекала, читала вслух, испекла пироги, ужинали всей квартирой на кухне, как было заведено, в бесконечных разговорах, каждый выкладывал что-то интересное из своей сферы.

Скинулись «по рубчику», сосед спустился в магазин, благо он в том же подъезде, принес бутылку шампанского. С соседями жили почти одной семьей: кто приходил с работы первый, варил кастрюлю картошки, каждый извлекал для себя из стоящего в холодном углу у двери бочонка селедку, знаменитую малосольную тихоокеанскую, ее тоже покупали вскладчину, целый бочонок.

Иногда сосед, любитель рыбалки, приволакивал в период подледного лова груды пахнущей свежими огурцами нежнейшей корюшки и наваги, жарили в огромной сковороде, тоже для всех. А уж если пироги кто заведет, горой на столе, хватай кто сколько хочет...

Через три дня на каток выманила соседа, крепко ухватилась за него, но тот был выше, сильнее, налетел, расцепил, 
увлек за собой. И снова то же горячее переливание из руки 
в руку и вдруг шепоток в ухо: «Моя кровь зовет вашу, чув-
ствуете?» Ухнуло сердце в бездну.

– Я же ничего о вас не знаю!

– Какое это имеет значение? Узнаете...

А судьба у него необычная, как у большинства обитающих на севере, который не приемлет обывателей, выталкивает. Военный летчик, защищал неведомо чьи выгоды в Египте, был сбит, ранен, на лице шрам через всю щеку, по губе. Списали вчистую, из жизни выпал, девать себя некуда, сбежал к брату, на север. Весной на прииск, брат кормит в долг, а долги нужно возвращать.

На катке она уже сама искала его, соседа для охраны больше не приглашала. Выпытывала его, а он обнажался, тоскуя по летной работе, и, как случалось с нею, необычная судьба и страдание человека стали притягивать, приручать ее.

И он почуял это, как всегда мужчина чувствует, что зацепил женщину, а уж сам он к ней прилип с первого вечера, настойчиво рвался проводить не только до дверей подъезда, но и к квартире.

Она не допускала, предвидя, что влекущее к нему не только сострадание, но их взаимное притяжение, перетекающее через прикосновения, может одолеть благоразумие.

Но однажды, осторожно, чтоб не побеспокоить соседей, у которых был погашен свет, отворяя дверь, ощутила толчок в спину, он бесшумно вошел следом, вовлек ее в комнату, где дверь была отворена, чтоб в случае чего соседи услышали зов ее дочек, охватил огненным кольцом, сопротивляться было бесполезно.

И была удивительная ночь, всепоглощающая страсть, слитые в одно два тела, бесконечное наслаждение. Все и всё забыто.

Не ведала, что в мужчине таится такая сила, не представляла и того, что в ней за долгие годы «голодной жены» скопилось столько ответной страсти, тело требовало своего, ему было безразлично, кто с тобой, только бы не иссякала горячая мужская силища, не выпускали из могучего кольца жаждущие руки.

Оторвалась от него, когда часы за стеной пробили шесть утра, а он всё еще казался не утоленным, не хотел расцеплять рук, пригибал ее поцелуем к ковру, на котором, переплетясь, оказались, не замечая ни жесткости пола, ни отворенной, прикрытой только тяжелыми гардинами двери, ни ширмы, за которой спали дети.

Ужаснулась, отрезвела, лихорадочно одевалась, минуя его обнаженность взглядом. Вдруг сработают вечно направленные на нее локаторы детей, проснутся и увидят растерзанную маму и чужого дядю. Как ни малы, поймут, что происходит, дети прозорливы, понимают чувствами, а не умом и редко ошибаются.

Вытолкала, не позволив ему и слова произнести, на цыпочках проводила к дверям, осторожно набросила огромный крюк.

Соседей не стыдно, они поймут, сколько же можно быть голодной женой, соседи открыто сочувствовали ей, считали ее брак с Васей неудачным, сулили перемены. Стыдно себя, той приземленной сути, которая таилась в ней, она не знала. И вот – познала, и что дальше?

Ничего! Иначе погибель всего того прекрасного, что взрастила здесь в себе. Страшно! Страсть подомнет всё, можно потерять себя, превратиться в виляющий, бегущий за мужчиной хвостик. Так вот чего лишил ее Вася, так вот почему бросают жен, мужей, даже детей.

«Моя кровь зовет твою!» В этой пошлой фразе огромный смысл, не от каждой мужской руки струится притяжение, кто-то решает за них, мужчину и женщину, соединяет или разъединяет.

Прочь! Пересилить! Она здесь обрела второе рождение, духовно воскресла личностью. Земная страсть – погибель, телесное подминает духовную суть, клонит к земному, лишает возносящих крыльев.

Ненавидела, презирала себя, ту, которая таилась в ней без ее ведома и вынудила к этой ночи. Недоступная разуму бездна, о любви-то ни слова, ни вздоха, безумное сцепление тел. «Моя кровь зовет твою» – не разум, не душа, не сердце – кровь. И не возникло даже в отдаленном сознании слово «любовь».

Может, человек специально вброшен в борьбу тела и духа для великого испытания и страдания. Нет, не нужно жалеть о случившемся безумстве, это ее познание и осознание: такое – не для нее! Для кого-то подобный взлет страсти может обозначать миг счастья, но ей требуется другое. Она сумеет противостоять, защитить в себе иные вершины, к которым так естественно приблизилась в своем втором рождении.

Сколько слыхано, читано: любовь – это когда двое смотрят не друг на друга, а в одном направлении. В эту ночь направлением для обоих было безумие – сцепиться в страсти и повалиться на ковер. Летчика выдавит из своих ощущений, не вспоминать!

Скорее в ванну, смыть и забыть. Невозможно коснуться дочек истерзанным страстью телом, начнут охватывать ее невинными ручонками, тыкаться губами и носами в ее облизанное чужим ртом лицо.

Открыла кран, зашумела горячая вода – ее спасение. Омовение коснется не только тела, но и души, вода целебна для человека, очищает и лечит.

«Плотское желание изгоняет дух божий!» – скороговоркой пропел сосед, прошмыгивая к туалету. Значит, засекли соседи. Тем лучше, попросит о помощи – отвадить летчика, уберечь от него.

Перестала ходить на каток, лишила себя этого вечернего удовольствия. Летчик маячил под окнами, звонил, сосед с удовольствием шваркал перед его носом дверью. Но ее всё-таки уел, когда были одни на кухне: «Разговелась? Попробовала?» «Попробовала, – ответила храбро. – И больше не хочу». «Уверена?» – «Уверена». – «Не зарекайся. Твой расцвет еще впереди...»

Она не зарекалась, просто лучше поняла себя. Главное для нее дочки и творчество. И в жизни есть много всего прекрасного и помимо счастья, как сказал великий поэт, знаток человеческих душ.

А как же золотоволосый поэт, ведь он наказал ей что-то решить, определиться. Решать и сомневаться нечего. Не воспылало огненное всеохватывающее слово «любовь». Тихое спокойное влечение родственных душ, пусть останется восторг той серебряной ночи, но угаснет вдруг вспыхнувшая надежда на какое-то небывалое счастье. Тем более и белые, серебряные ночи пошли на убыль, притухают...

В этом решении она и утвердилась, глядя на тоскующих по ней, по отцу и дому дочек, когда сидела на пне на сопке, а они суетились вокруг нее, пытаясь отдалить новое расставание. Прощай, поэт, спасибо за сияние!

 

Все ее благие намерения рухнули, когда он возник перед ее редакторским столом, загоревший, овеянный новыми ветрами, с новыми стихами.

– «Ты не спрашивай, не распытывай, умом-разумом не раскидывай, как люблю тебя, почему люблю, для чего люблю и надолго ли...» – это были не его стихи, эти строчки Алексея Толстого пелись как песня, и этой песней-признанием он пригвоздил ее к стулу, не смела головы поднять, глянуть ему в глаза.

– А это мои, – положил перед нею листки со стихами, сердце определило и глаза выхватили предназначенные ей строки: «Не пей, не пей из этого ручья, забудешь всё и не уйдешь обратно...»

В них и признание, и надежда, и опасение. Вот с кем они одной крови, смотрят в одном направлении, чувствуют одинаково. Он весь на взлете любви и вдохновения, и она взмывает за ним. Так почему так остро жалящая частица «не»? «Не пей...» Или она призвана быть для благоразумного равновесия?

Хватит умничать, разве возможно отвергнуть преподнесенный ей судьбой нечаянный дар, и зачем, ради какой свободы? Может, всё прежнее было лишь потугами любви, накапливая неудовлетворенность, готовило ее к этой встрече. Любовь не рабство, а совершенство человеческого духа, она льется из влюбленных глаз поэта, вымогает понимания и взаимности. То, что она знала лишь из книжного опыта, от великих классиков-страдальцев, теперь даровано ей.

Всё отсеклось, она перестала различать окружающее, только его глаза, его осиянное лицо, еще не произнесенное, но услышанное ею признание.

Шепот подруги наконец достиг сознания: «Уходите, скажем, что у тебя голова разболелась».

Бродили бесконечно, торопясь всё выложить о себе, рождалось великое доверие любви, всё выскрести с самого донышка, чтоб ни до, ни потом никакого предательства.

Стремительное движение друг к другу оглушало, не хватало слов, времени, в торопливости страшно было что-то упустить.

Туман обволакивал холодной моросью, лиственницы вдоль застывших от серости улиц поседели от осевших на иголках капель, утратили свой бодрый летний вид.

– Куда девалась твоя солнечная Северяния?

– Она есть, есть! – увлекла его за сопку, величавую, обращенную к городу хмурой крутой северной стороной, но веселой и теплой с другой, где распускались знаменитые рододендроны, способные не исчезнуть, перемогая жадность хватких человеческих рук. Сейчас их время, она подарит поэту это диво дивное, неведомо как возросшее в северной суровости, где все цветы мелкие, блеклые. Они же выпячивают свои желтые шары из слитых в одно, но различимых нежных цветов с длинными тычинками. У древовидных пращуров из далеких глубин ухватили они блестящие кожаные листья на витых стеблях, похожих на гибкие ветви.

Эту сказочную красоту она описала в своей книге, вложив свое восхищение и преклонение перед нею в маленькую девочку Ляльку.

Поэт был потрясен, когда они отыскали несколько нетронутых кустов, усеянных уже отцветающими, но всё еще прекрасными желтыми шарами.

– Как жаль, что не могу увезти их, сохранить на память...

Куда уедет, для какой памяти, разве он не останется здесь навсегда, при ней, в полюбившейся им обоим солнечной Северянии?

Увидев ее растерянный взгляд, торкнулся нежно кончиками пальцев ее лица, утешая:

– Успокойся, малыш, всё будет так, как мы хотим, всё будет отлично...

Зазябшие, голодные, они ввалились к ней домой, были приняты и обласканы соседкой, она их накормила грибным супом, жареными пирожками, в кулинарии была мастерицей.

Растянувшись на диване, он сразу, утомленный поездкой, уснул, крепко притянув ее к себе.

Она лежала рядом, боясь шелохнуться, перетасовывала мысли. Как хорошо, что они даже не поцеловались и никакой мужской попытки на большее не было, даже намека. Значит, есть сила, сильнее той, что вовлекла ее в темную бездну на этом ковре.

Пока им этого не нужно, но природа неумолима, страшилась, как всё это произойдет, не случится ли того, что с нею бывало, когда от мужского прильнувшего тела всё внутри холодело, скукоживалось. Может, она ущербная, неполноценная женщина? Ведь вся поэзия, искусство рождены любовью. А летчик? Чтоб такое рождение состоялось, какая-то особая грань духовного слияния должна освятить это...

Напрасно она опасалась: всё у них получилось естественно, ласково и нежно, как ей всегда хотелось с первых дней жизни с Васей, но он этого не признавал. Даже в этом с Пашей они были похожи, оберегали друг в друге самые потаен-
ные нюансы, чувствуя их.

– Рододендронами ты меня одарила. Сведи меня к холодноводному ручью, который ты с такой любовью описала...

И вот они взбираются на сопку, горбатые от рюкзаков, вступают в неохватный бесконечный простор. Путь только через вершину, понизу сопка вцепилась острыми непроходимыми скалами в берег, там вечное противоборство двух стихий, кто переупорствует, земля и вода, человеку между ними лучше не вторгаться.

Много раз прошагивала Лия по сопке, каждый валун, деревце вдоль тропы ей знакомы, кочки и подтеки от наледей при спуске в распадок, она будто царство свое перед поэтом распахивает, спешит поделиться своим богатством, чтоб приковался в восхищении к прекрасной в своем умении приспособиться природе, изнемогал душою перед нею, как и она.

Он замирал на вершине, вглядываясь в океанскую даль, благодарно сжимая ее руку, давая понять, что он воспринял ее дар, понял и полюбил.

Распадок дохнул тишиной, запахом листвы и влаги, ветер сник, остался на вершине, лицо и руки облепили жаждущие поживы комары. Быстрее к берегу, к океанскому сквозняку, не подвластному гнусу, где властвуют иные величины, всё мелкое отпадает...

Накатывался вечер, она суетилась всё обустроить по-хозяйски, как привыкла, выволакивала из тайника в сопке чайник, чашки-ложки, раскидывала палатку и одеяла. Она всё должна сделать сама, это их первое совместное жилище, не зависимое ни от каких условий, их вигвам, всплывший из древности, и она сейчас, на эту ночь, только женщина.

Услала Пашу за плавником для костра, исторгнутыми морем древесными остатками, подгребла оставшиеся от прежнего похода, издательской ватагой, хвороста, иссохшие от лежбища ветки стланика. Запылал костер, пусть сгорит всё прежнее, до него, они начнут всё сызнова, начиная с веток свежего стланика.

Повис на рогульках чайник, разложена на салфетке еда, их первый семейный ужин подле своего костра. Крыша – небесный купол, защитными стенами сопки, холодноводный ручей, утоляющий жажду, дающий тепло и пищу костер, в вигваме на ветках стланика брачное ложе, из глубины веков соединяющее мужчину и женщину...

Все слова были мелки и ничтожны перед значительностью и величавостью всего, что окружало их, заполонило души.

Умиротворенно шумит океан, сегодня он ласков, противоборствовать ему здесь не с кем, прибой шуршит галькой, откатывая, накатывая ее. Перекусив, прихлебывали чай, взгляды притягивал океан. Он будто сиял изнутри, вобрав невидимый свет мирозданья, вдали, почти у горизонта, мерцали очень конкретные земные огоньки рыбацких сейнеров. Бродили по отмели, взявшись за руки, благодарные друг другу за одинаковое мироощущение.

А потом – нежность, ласковые касания, познание, проникновение.

Она не стыдилась себя, ведь они становились единым существом, это предопределено судьбой, вызрел ее звездный час, женское, человеческое, выплеснулась нежность, накапливаемая годами, не востребованная мужем, от чего она незримо захлебывалась и погибала.

Уснули мгновенно, одновременно, в нежности и благодарности. И снова день, яркий, солнечный, бесконечный, тумана, мороси будто не бывало, все радости мира сегодня для них. И снова ночь с разверзшейся над головой звездной бездной, повторенной в глубине океана. И они, поглощенные звездной чашей, два сцепившихся человеческих огонька...

Заплескались незваные гости – стихи, строчка за строчкой выстраивались в сознании, как на чистом листе. Вспомнилось будто невзначай, но значительно произнесенное им: «Два медведя в одной берлоге».

– Почему «два медведя»?

Он понял, о чем она.

– Потому что писателю требуется забота и понимание семьи, а если жена тоже писатель? Кто будет создавать условия?

– А твоя жена – создает?

– Никто ничего для меня не создает, за всё я в ответе, устал!

Нет, не станет она выпытывать по-бабьи, что скажет, то и скажет, свое прошлое каждый решает и определяет сам. Соединиться на счастье можно только с освобожденной от прежних пут душой.

С Васей она решила давно: вместе не быть. Формально они еще муж и жена, но душа уже не подвластна, слишком большое холодное пространство залегло между ними, слабым людишкам не одолеть.

Вася не дурак, прозрел, в письмах теплые слова только дочкам, ей формальные сведения, она отвечала тем же. Точка будет поставлена при встрече.

У Паши, как видно, тоже назрело в семье до встречи, она лишь подтолкнула к решению. У нее дочки, там – сынишка, вечное притяжение для мужского сердца. Пересилит ли она? Перетянет ли север? Учуяв ее мысли, он печально произнес:

– Уйду, а мальчонка вечно будет со спущенными чулками и рваными пятками...

– Возьмем к себе, подружится с моими девочками.

– Разве я посмею отнять ребенка у матери, даже такой неумелой?

Да, вознесенные над всеми земными заботами, они забыли, как много всего нужно преодолеть, как приспособить к этому обвалу двух семей ребятишек, чтоб не сделать несчастливыми. Поэт приманил ее сердце, а каким он будет для ее детей, как ему самому будет при них, любящих родного отца?

Предчувствие неизбежного страдания опечалило, испугало, он сразу это почувствовал, торкнулся пальцами ее лица, поцеловал в нос:

– Смелее, малыш, всё одолеем!

Взял за руку, побрели вдоль прибоя в звездную бесконечность, душа снова засияла радостью.

Когда он уснул, выползла из палатки, посреди костра тихо тлело бревно, подбросила веток к его горячему боку, поежились и вспыхнули. Извлекла из рюкзака ручку, записную книжку, приладилась писать на колене. «Два медведя в одной берлоге»... Да она и не нацеливается быть писателем, любит свою редакторскую работу и готова служить творчеству своего поэта. Но всё же какое волнующее состояние – писать, творить свой мир. Может, это и есть истинное счастье – состояние творца, созидателя? Превыше всего иного, доступное немногим. Намечена ли ей тропинка в царство избранных?

Книжку написала вдохновенно, на едином дыхании, поэтому и приняли ее восторженно, читают дети, взрослые, отсылают на материк.

Каким-то образом попала она в столичное детское издательство, получила оттуда предложение переиздать. Даже испугалась: ее там приняли всерьез, а она никакой не писатель, выложилась, выскребла из себя все накопленные впечатления, новый замысел не маячил впереди.

Вот только стихи иногда плещутся под сердцем, но это для себя, это ее тайна.

Перечитала накарябанные на узком листочке строчки, еще не слитые в одно стихотворение, не сразу это, главное – вы-
плеснуть первое, горячее: «Я люблю тебя, море ночное, притихшее, будто ручное, качает волны уставший за день прибой, впереди далеко огоньки маяка... Море перед нами – небо опрокинутое, парус мой, не заблудись в этом обмане, не спутай туман с облаками...»

Нет, она не будет своему поэту конкурентом, она не второй медведь, она мать-медведица, умеющая обиходить свое логово, накормить и пожалеть. Лишь бы парус выплыл, не заблудился.

Высунулась голова из палатки. Щурясь на костер, разглядел ее.

Проворно сунула блокнот под футболку, но предательски блестела ручка, зажатая пальцами.

Сел возле нее, набросил куртку на плечи, соединив себя с нею, прихлебнул из ее кружки крепкого чаю, ласково произнес:

– Изливаешь душу? Прочитай.

Спотыкаясь на каждом слове, с трудом одолела, будто не свое читала, а чужое.

– Сердечко не зря трепыхается в твоей груди. А первая строчка тютчевская, есть у него такое стихотворение: «Я люблю тебя, море ночное...»

– Я его не знаю, – начала оправдываться.

– Это бывает – невольный плагиат, многие чувствуют одинаково и словами одними выражают.

– Я же говорила, что никакой я не поэт и не писатель, бояться этого не нужно.

– А я и не боюсь, я восхищаюсь тобой.

 

Он уезжал, чтоб вернуться. Провожали шумной «литературной шатией», друзья-издатели тоже здесь, не пожалели денег на такси, все примчались на аэродром. А она на каких-то особых правах в обкомовской машине при поэте и всей литературной делегации. Все посвящены в их любовь, все одобряют.

Московский уважаемый поэт отвел их за руки в сторону, сказал проникновенно:

– Зачем вам жениться, глупые? Любите друг друга – и всё. Иначе погубите любовь, верьте моему опыту.

К мудрым увещеваниям они оба глухи. Но не зря же мудрый наставник сочинил такую грустную песню, в которой каждое слово выстрадано, из глубин, ведомых только ему: «В зыбунах узка, мелка держит путь Горюй-река, я к тому Горюю выйду, погорюю... Прошумит река в ответ: «Замело порошей след, словно не бывало той, что горевала»...»

Эту песню Паша пел у костра, возле их вигвама, и еще любимые им «Летят утки и два гуся» и «Мой костер в тумане светит». В каждой грусть, неизбежная разлука, не властен человек в своих желаниях, хочет, да не он решает.

Гомон, улыбки, смех, пожелания. Плакать она будет дома. Да и какие слезы, когда нежданно-негаданно дарована такая любовь?

Вернувшись домой, бросилась на диван, раскрыла его книжку с надписью: «Верь во всё наше». Она верит, всем сердцем, разумом.

Выпал сложенный вчетверо листок. Его стихи, новые, когда только успел сунуть:

 

Не рви цветов, они еще слабы,

в них столько веры, нежности и грусти.

На тонких стеблях желтые бутоны,

как дети, разжимают кулачки...

Им дела нет, что серый океан колышет льдины,

а у чаек по-мартовски медлителен полет.

Земля всё, что могла, им отдала,

Лишь капельки тепла ей не хватило,

Чтоб одарить их запахом,

достойным их прелести...

Не рви цветов, они живут, как ты,

Навстречу солнцу.

 

Вот когда хлынули слезы. Рододендроны не главное, что он хотел сказать, главное в первых строчках: «Не рви цветов, они еще слабы».

«Слабы» – это сомнение, предостережение, она чувствует это обостренной душой. То же самое, что пришло и к ней помимо ее сознания: «Парус мой, не заблудись в этом обмане, не спутай туман с облаками»... Да, это не юношеское безоглядное чувство, столько всего пережито, сумеют ли они сберечь, противостоять?

В редакторской, в дружеском сочувствующем окружении распили шампанское «на счастье», ее поздравляли, радовались за нее, пророча счастливое будущее с поэтом.

Даже директор заглянул в редакторскую, произнес высокопарно: «Если любовница от слова «любовь», то я за!» Это было официальное одобрение, но ходкое словцо резануло. То, что возникло между нею и Пашей, не вмещалось в него, как звездное небо не вмещалось в глубины жадного океана.

И началось великое ожидание, перетекающее в великое страдание: не было ни звонков обещанных, ни писем, лишь телеграмма с единственным словом «Люблю!», отосланная из аэропорта сразу по приземлении самолета. Это емкое слово поддерживало крылья, но было слишком одиноким. А со всех сторон вопрошающие глаза: «Ну, когда же?»

Жила с механической улыбкой на лице, спасала любовь вернувшихся с дачи дочек, они наскучались, вынуждали к постоянному общению. Не могла пойти с друзьями и детьми в любимый распадок, там, без Паши, всё омертвело, зачем же раниться еще и этим?

Сжалилась над нею величественная секс-дама, попросила своего геолога позвонить, узнать, в чем дело.

«Умчался к жене», – коротко ответила теща.

Где эта жена, почему и куда «умчался»? Что бы ни было, умчался он к своей прежней жизни, что-то повлекло его, что и любви их, казалось, неодолимой сильнее. Сынишка, конечно, сынишка, что-то с ним неладное. А жена его привыкла споласкивать голову, добавляя в воду розовое масло, которое выписывает из Крыма. Паша спросил, когда она собралась мыть голову: «А розовое масло у тебя есть?» Удивилась – зачем? «Моя жена не моет голову, если я не оплачу доставку розового масла».

Тогда это не комментировала, между ними был безмолвный договор: прошлое не осуждать, не выворачивать в оправдание, оно состоялось до их встречи, было иной жизнью, сейчас они начинают свою, новую, отсекая всё прежнее. Что ж, его жена может не беспокоиться, розовое масло не иссякнет...

А потом пришло письмо, сплошной оправдательный скулеж – не смог, прости!

– Что ты нос повесила? Борись за него! – наставляли подруги.

– С кулаками, что ли, против его семьи, сына?

– Зачем с кулаками? Вопи на всю вселенную: не могу без тебя, погибаю! Призывай сюда, а мы не выпустим.

– Я так не могу. О себе каждый решает сам.

– Ну и останешься с носом!

А одна, наверное, наимудрейшая среди них, изрекла:

– Не тужи, не всё в одни руки. Развивай свой дар, пиши. И будь ему благодарна. Помнишь у Тушновой: «Сто часов счастья, разве этого мало?»

Были еще письма, телеграммы, она не ответила. Но не позвонил, боялся, наверное, услышать ее голос, не справиться.

Выжить можно, только поставив мертвую точку, никаких запятых и многоточий. Но на этом – всё! Никакой больше протянутой мужской руки, обещая любовь, она втягивает в страдание. Не дано ей, значит, и цепляться нечего, она не обойдена судьбой, у нее дочки, творчество, любимая работа, океан, сопки, на которых вопреки всему распускаются рододендроны. «Не рви цветов, они еще слабы...» Нет, она не обвиняет поэта, каждый может что может, еще неизвестно, решилась бы она уехать от своих детей.

Подбадривала себя, успокаивала, но строчки мудрого многоопытного советчика-поэта продалбливали виски: «Словно не бывало той, что горевала...»

Рядом с детьми, среди сочувствующих друзей навалилось великое одиночество. И полезли вдруг строчки об Иннукоке, хотя не раз уже зарекалась стихов не писать. Эскимосы, страдая от одиночества в бесконечном безмолвии тундры, сооружают из плоских камней фигурки, напоминающие человека, – иннукоки. Бредет по тундре одинокий человек в тоске, и вдруг – иннукок, будто теплое слово, оставленное тем, кто прошел здесь раньше. Значит, ты не один, живи и перемогай. В сочувствии к себе и этому мудрому эскимосу выползла строчка: «Как просто – сложил из камней плоских и оживил великим желанием видеть рядом живых...»

Наверное, и Паша одиноко бредет в тоске, хотя рядом жена и сын, оживляя своего иннукока (об этих фигурках она прочла в книге исследователя Севера Чарльза Моуэта, и вот иннукок выскочил из подсознания, чтоб спасать ее). Не осуждала, не упрекала Пашу, сочувствовала, понимая, как нелегко ему было взвешивать, кто перетянет. Она бы никогда не употребила своих детей как противовес любимому мужчине, а ему пришлось. И это говорило в его пользу.

И все же...

А судьба подвалила новые испытания: исчезли продукты из магазинов, не пришли ожидаемые из Китая пароходы, которые заваливали ежегодно фруктами, консервами, что-то не сладилось на государственном уровне, люди со страхом вступали в зиму. В магазинах огромные очереди за молоком и хлебом, за соленой кетой, которую нужно было вымачивать, за олениной, доставляемой самолетами с Чукотки. Простаивала на скудном базарчике в очереди за свининой, которую продавали частники, но ее не хватало, очень часто уходила домой в слезах, с пустой сумкой, с зажатой в руке пачкой денег, на которую нечего было купить. Выручали консервы, оставшиеся от Васиного пайка, пренебрежительно распиханные по углам банки со старыми борщами и горохом со свининой, но разве эта еда для детей?

Начались дикие головные боли, от которых не спасали никакие таблетки. «Рухнула наша железобетонная конструкция», – печально шутили в издательстве, так ее прозвали, когда она решила мужественно со всем справиться, без слез, упреков и нытья. А врачи были неумолимы: истощение нервной системы, необходим длительный отпуск, смена климата.

Это обвал не только любви – обвал всей жизни: творчества, друзей, природы, вошедшей в ее сердце, а главное – независимости. С детьми одолеть это невозможно, придется вернуться на круги своя – к Васе, так угодно судьбе, которая шмякнула ее изо всей силы – не зарывайся!

Она не вправе просить помощи у Васи, хотя они не в разводе. Но – дети, ради них.

Вася отозвался не сразу, поволновалась: а вдруг и он нашел в бамбуковых курильских чащах новую медведицу? Судя по письмам, любовью к жене не пылал (да и пылал ли вообще?), как и она к нему, семья их двигалась к неминуемому развалу.

Сумеет ли она приспособиться заново к мужу, попав в новую зависимость, от которой так категорично освободилась?

По дороге к ним Вася успел заехать в военный округ за новым назначением: не повезешь же больную жену и двух детей в японскую фанзу. Предполагала, что для него ее болезнь – желанная причина для переезда в более благоприятное место службы, поэтому так быстро сориентировался.

Пашу за несостоявшееся счастье не упрекала, они сейчас оба в схожей ситуации. Спасибо ему за любовь, за то, что познала, каким может быть истинное счастье между такими родственными по духу людьми, какими они оказались. У них было «сто часов счастья», они способны осветить всю ее дальнейшую женскую долю.

Расставание с севером – трагический слом в ее судьбе, но она увозит с собою его бесценный дар: пробудившуюся потребность в творчестве, она не позволит ей угаснуть, сумеет противостоять быту, жизнь может быть полноценной и радостной. «Железобетонная конструкция» не рухнула, требует ремонта и передышки.

Встреча с Васей была деловой, заполненной сборами, беготней за всякими бумажками, отправкой багажа, они не касались своих личных отношений, даже спали отдельно, диван и кровать отправились в контейнере, она с детьми у одинокой соседки-геологини, он на раскладушке.

В издательстве распили традиционное шампанское. Прощальный ужин с соседями был на кухне. Подвыпивший сосед вдруг очень прозрачно намекнул, что Вася сориентировался вовремя увезти семью, ходили здесь разные летчики да поэты.

Вася хладнокровно ответил:

– Всё закономерно, когда живешь врозь. И мне попадались хорошие женщины, но я диалектик, старое отживает, заменяется новым, но детей никто не заменит, они – мои, наши общие, и главное для них – семья. Лида для меня – мать моих детей...

Контейнер ушел пароходом, с ее головой не одолеть снова многодневного пути по океану, как тогда, когда плыли сюда в многодневной качке, и «бортовой», и «килевой», как сообщил старпом. Она и дети лежали полумертвые в каюте, только Вася, один из всех пассажиров, ходил обедать в столовую.

Но и самолет – большое испытание. По северней трассе, через Тикси, Амдерму. Ее, полуживую, стюардесса отпаивала крепким чаем.

Приземление в столице. Захлопнулась заслонка за огромным пластом ее жизни, не по времени – по сути, безвозвратно.

Одно утешение, оправдание: девчонки льнули к отцу, обнимали, целовали, требовали всё новых подробностей о его жизни на далеких островах. Он отмякал душой, лицом, охотно рассказывал детям с подробностями о необычном смешении северной и южной растительности: сосны и бамбук, лианы, – о таких огромных лопухах, что под листом можно спрятаться от дождя, как под зонтом.

– Почему ты не взял нас с собой? Мы тоже хотим бамбук и лианы!

– Это место не для детей малых. Бывают землетрясения и огромные волны – цунами, они всё сметают на берегу, и дома, и людей, и даже танки. Меня эта беда миновала, хотя однажды хорошо потрясло. Японцы не зря строили фанзы, в них не страшно, они легкие. Когда я впервые высаживался с катера на берег, море штормило, мужчины перепрыгнули на деревянный причал, а по палубе металась женщина, не решаясь прыгнуть через бушующую бездну. Никак не могла приладиться, выбрать момент, когда катер волной вздымался к причалу. Я велел солдатам 
ухватить меня за полы шинели, склонился над бездной, протянул руку женщине. Как она плакала на моем плече! Так что правильно я сделал, что не взял вас с собою.

Женской интуицией Лия проникла в продолжение этого момента. Вот почему Вася так хладнокровно принял подкалывание соседа. Неожиданно зашевелилась ревность. Ну, у этой едучей зверюги не подвластные разуму и логике законы, есть еще что-то в человеке помимо души и сердца, какой-то темный закоулок, где таится жадное, мерзкое, в том же гнезде и ревность. Не смешно ли? А вот Пашу к его жене не ревновала, поверив в его любовь.

А Вася уже творил что-то наподобие сказки:

– Возле тех островов земля и океан постоянно воюют, океан не может смириться, что эта земля не захотела быть на дне, поднялась к солнцу, разукрасилась небывалыми растениями и цветами, да еще людей приманила. Лупит волнами, стремится загнать обратно. Да разве человек уступит землю океану? Люди всегда сильнее, потому что у них разум. Иногда вулкан вступает в противоборство, задрожит, выпустит реку лавы, он как царь над островом...

– Ты это сам придумал?

– И придумал, а больше увидел...

Все эти Васины откровения перед детьми Лия слушала из кухни, готовя обед. Перестала резать овощи, цокать ножом. А Вася не прост, почти что сказку детям придумал. От нее таился, ничего о своей жизни на островах не рассказал.

Живут люди рядом и не знают друг друга, в суете повседневности им некогда проникать в глубины, каждый старается перетянуть на свое, оно ближе и дороже. Вот когда это перетягивание преодолено, приходит истинное понимание и близость. Способны ли они оба на такое? Сколько всего в себе придется переломить, смирить, чтоб установилось пригодное для жизни семьи равновесие! Придется положиться на судьбу.

Судьба мудрее людей в их тщете за счастьем, за удовольствиями тела и души, она выдвигает главное – долг. И долг этот – дети, несущие продолжение жизни в будущее. А детям нужна семья, и пусть будет так!

Продолжение следует