Мартьянова норма. Грузин. Леший. Молитва.

 СОВРЕМЕННЫЕ РАССКАЗЫ

 

Екатерина Глушик

 

Мартьянова норма

 

Тетя Нюра сидит в горнице с Мартьяном, стариком-бобылем, живущим на заброшенной лесной пасеке. Изредка он выбирается в Романово, которое для него – «мир».

– Давно в миру не был, Еремеевна, решил вот проведать вас, как живете, какие новости творите, – начинает он разговор, придя к нам.

Все другие населенные пункты, в основном окрестные деревни и села, в которых он бывает совсем редко, для него – «замир».

– С замиру мужик давеча ночевал у меня, охотник, – сообщает он дяде Грише.

– Откуда с замиру-то? – интересуется тот.

– Да не пытал я, мне все одно – с замиру и с замиру. «Пусти, дед, переночевать». Ночуй. Только у меня ни свету, ни радива. Че до деревни не идешь? «Ноги стер». Какой ты охотник, если на ногах ходить не умеешь? Ружье на плечо вскинул – и сразу «охотник», – с иронией комментирует Мартьян.

Придя в деревню, он заходит в первую очередь к нам и этим зачастую ограничивается. Тетя Нюра всегда находит время уважить гостя: посидеть с ним за столом, снабдить гостинцами – творогом, сметаной, стряпней. Бобыль не злоупотребляет гостеприимством: не приходит в запарку (в утреннюю или вечернюю дойку, к хлопотам у печи) или во время полуденного сна (встающие в 5 утра тетя и дядя в полдень по возможности ложатся на пару часов отдохнуть). Сам он тоже всегда приносит гостинцы: лесные орехи, лечебные травы, в которых большой знаток, рыбешку, вылавливаемую в лесном озерце. На рыбу он ставит «морды» – показавшиеся нам смешными сооружения типа плетеных корзин.

Мартьяна в деревне считают чуть ли не дурачком, добродушно над ним посмеиваются и даже безобидно разыгрывают. Но он отнюдь не дурачок, что сразу поняла переехавшая не так давно в Романово наша тетя, за что он к ней по-своему и привязался.

– Что, Мартьян, рыба-то ловится? – интересуется у гостя для поддержания разговора тетя.

– Да головую-то всю уж дочиста выловил, Еремеевна, безголовая на засол пошла, – без тени улыбки сообщает рыбак.

Дело в том, что Шурка Романов и Елька, решив подшутить над стариком, вытащили его морды и сунули туда пару безголовых селедок, которых утащили для этой цели из только что открытой банки «Иваси» у Елькиной бабушки Полинарьи, которая, думая, что внук умял две большие рыбины, кричала, что «ведро ему, врагу, в избе ставить не будет, пусть он, враг, обопьется и бегает всю ночь на улицу до ветру». Шурка и Елька посвятили нас с сестрами и Гальку в свою тайну и позвали сесть в засаду у озерца, чтобы посмотреть на реакцию Мартьяна, когда тот будет вытаскивать свои морды. Зная, в какое примерно время старик проверяет «рыбьи капканы», мы расположились в прибрежных кустах и, сдерживая смех, наблюдали, как Мартьян поначалу долго с изумлением смотрел на необычный улов, затем понюхал, положил ее в мешок, поставил морды вновь и понес добычу домой...

– Безголовая на засол, говоришь? – переспрашивает тетя. – И то хорошо, что хоть такая ловится. Тебе опять же работы меньше – не разделывать. Ежели бы в огороде жареная картошка копалась, я бы тоже была согласная: не чистить ее да на масло не тратиться, – совершенно в тон гостю поддерживает разговор тетя Нюра.

– Так оно, Еремеевна. Мне повезло, и тебе, глядишь, повезет, и жареную выроешь, – с серьезным видом обнадеживает гость. – Девки-то твои где прячутся? Орешков им вот принес.

– Девки! – зовет нас тетя. – Айдате сюды!

Мы прибегаем из сенок, где сидели под пологом, слушая разговор, и складывали самодельную мозаику из разрезанных нами картинок. Нас наделяют пригоршней лесных орехов каждую, мы благодарим и бежим во двор колоть их.

Увидев нас, собака Пальма, мирно дремавшая в тени возле будки, вскакивает и, топчась нетерпеливо на месте, скулит, виляя хвостом, просится играть. Мы, пользуясь тем, что тетя занята гостем, а дядя Гриша ушел в лес искать покосы, спускаем собаку с цепи, и она начинает радостно носиться по огромному двору, пугая кур, которые с паническим кудахтаньем мечутся, думая, что являются объектом охоты Пальмы, которой вовсе нет до них дела – она попросту радуется свободе и, ошалев от нее, молнией перемещается из конца в конец двора. С улицы, услышав куриные вопли о помощи, явился важный петух, но, увидев мечущихся наседок и мчащуюся на него собаку, сам позорно влился в ряды паникующих подруг и забегал, по-бабьи кудахтая, вместе с ними.

Наша Муська и два ее великовозрастных сына Мусята сидят на крыше сарая и, спокойно щурясь, наблюдают за переполохом. Пальма подбегает к нам, становится на задние лапы, кладет передние на грудь сестре и зажмуривает глаза – просит ее погладить, что мы и делаем.

У нас очень умная и ласковая с нами дворняга, которую мы, бездомно бегавшую от деревни к деревне, поймали и приручили.

...Как-то дядя Гриша заметил двух бродячих псов, бежавших по дороге.

– Девки, берите хлеба, айдате быстрей сюда! – позвал он нас с улицы. Мы схватили по куску и выбежали.

– Собак надо поймать, приманивайте, – велел он, а сам пошел открывать настежь ворота.

Голодные собаки, постояв настороженно и поводив носами, подошли к нам за хлебом. Мы сумели заманить их во двор, а потом и на пасеку, где захлопнули дверь, чтобы они не убежали (по огромному двору гоняться за ними было бы бесполезно). Дядя Гриша пошел надевать телогрейку и рукавицы, чтобы поймать животных, которые, конечно, могли и покусать. Но одна из собак, кобель, несмотря на кажущуюся изможденность, перемахнула через забор в невысоком месте и убежала. А вторая, самка, побегав между ульев, забилась в угол и без сопротивления дала надеть на себя ошейник. Ее сбежавший кавалер бегал возле нашего дома пару дней, не заходя в открытые для него ворота, потом исчез. Пальма, как мы назвали собаку, быстро к нам привыкла, обучилась командам, стала распознавать своих и чужих.

Жалея, что она сидит на цепи, мы, привязав ее на веревку, брали с собой на улицу и носились, как угорелые. Дядя Гриша, боясь, что она сбежит, предупреждал, чтобы мы были внимательнее и не выпускали веревку из рук.

Но однажды ошейник Пальмы, сидевшей на цепи, каким-то образом расстегнулся, и она убежала, чем мы все, обнаружив утром пустую конуру, были очень огорчены. Но, ложась спать, услышали за воротами поскуливанье и гавканье – Пальма вернулась! Даже обычно строгий дядя Гриша ласково потрепал ее за ухом и дал кусок мяса. С тех пор мы не боялись спускать собаку с привязи, но делали это не часто.

– У ей положение такое – на цепи во дворе сидеть, а не вольничать на улице. Она дом должна сторожить, а не пыль по дороге поднимать, – объяснял нам запрет на частое спускание Пальмы с привязи дядя.

Собака свои обязанности исправно выполняла, по ее поведению можно было безошибочно определить, кто приближается к дому или заходит во двор.

На своих, подходящих к избе или входящих в ворота, она не давала голоса, только поскуливала или виляла хвостом. Если кто-то из деревенских заходил во двор, она пару раз умеренно гавкала, если они же шли со стороны огорода, «с задов», она подавала голос решительнее. На чужих, открывающих калитку, громко лаяла, а если незнакомцы шли «с задов», то Пальма лаяла остервенело и рвалась с цепи. Вид у нее при этом был устрашающий.

Своими она признавала дядю Гришу, тетю Нюру, нас и наших родных, приезжающих в гости. Всех остальных – деревенских или чужих – она не подпускала даже гладить себя, хотя очень это любила и брала от них угощение только после того, как мы говорили ей: «Можно, Пальма». Никакие взятки на нее не действовали, и, приняв от кого-нибудь гостинец, она лаяла на него точно так же, как и до этого.

Нашу маму, приехавшую нас навестить, она сразу приняла за свою и стала к ней ласкаться. «Да мама вами пахнет, – объяснил поведение собаки дядя Гриша, – вот и своя. А вернее – вы мамой пахнете, тоже родня».

Хотя собачью конуру отделял от ворот дом и навес, Пальма безошибочно, вслепую распознавала входящего в ворота на большом расстоянии.

Когда к нам шел Мартьян, всегда приходивший огородами, Пальма начинала негромко брехать. Услышав ее лай, старик издалека вступал с ней в разговор:

– Я иду, Пальма, я, здорово живешь. Докладывай хозяевам, что гость на подходе, делай свою работу. У тебя за то и крыша над головой, и хлеб-соль перед тобой, чтобы о нас докладывать. – Мартьян заходит, останавливается, обращается к собаке, гавкающей уже для проформы, виляющей при этом хвостом: – Ну что, убедилась, что я пришел?

Окончательно Пальма замолкает, увидев, что гость попал в наше поле зрения. Она, глядя на нас, тявкнула в последний раз, что обычно и делала, как бы говоря: «Ну, я свое дело сделала, передаю его вашему вниманию», – и залезла в конуру.

– Что, девки, дома ли тетюшка-то ваша? Теперя вы ей обо мне докладывайте, собака свою работу справила. Гришу я в лесу возле избушки своей встретил, травы пошел покосные искать.

...Впервые наткнувшись на жилище Мартьяна, мы чуть не умерли со страха. Отправившись по грибы вместе с сестрой Ленусей, двоюродной сестрой Надюхой и деревенской подружкой Галькой, мы вышли на лесную поляну, посередине которой стояла старая покосившаяся избушка. Мы замерли, не в состоянии двинуться с места. Любопытство, однако, одолело, и, пошептавшись, решили тихонько продвигаться к домику. Но, подойдя к нему, услышали скрип двери и хриплый старческий кашель. Тут же развернулись и бросились со всех ног наутек, будучи уверенными, что заметившая нас Баба-Яга уже открыла дверь, чтобы выскочить и сцапать, да скрип и кашель ее выдали. Исхлестанные ветвями елей, исцарапанные кустарниками, мы прибежали домой, растеряв по дороге половину собранных грибов, и стали наперебой рассказывать, что видели в лесу Бабкин-Ежкин дом, она там сидит, чуть нас не схватила, да мы убежали.

Расспросив, где и как мы обнаружили жилище Бабы-Яги, дядя Гриша сообщил, что обитает там не Баба-Яга, а дед Мартьян, кашель которого нас и напугал.

– Да Галька же с вами была, че она вам не сказала про то? Она-то хорошо старую пасеку знат. Снасмешничала над вами, боязнь на вас для смеху нагнала, егоза, – добавил он.

Мы до вечера обижались на соседку, но потом вместе, захватив Пальму, побежали к дому Мартьяна и обследовали окрестности, обнаружив огородик, колодец, яму для хозяйственных нужд и землянку-баню. Около дома под деревом скакали белочки, которые, прирученные стариком, ели с наших рук взятый с собой хлеб. Но именно так, как выглядела избушка на старой лесной пасеке, я и представляла себе жилище Бабы-Яги. За исключением курьих ножек, которые легко дорисовывались воображением.

И вот обитатель той избушки вновь пришел к нам. Мы спешим в дом сообщить тете Нюре о госте. К Мартьяну бегут коты Мусяты и трутся о его ноги. Он лезет в свою котомку и достает рыбешку, которой иногда угощает наших котов, знающих о его приношениях и потому столь ласковых с ним.

Их мать, Муська – кошка с большим чувством собственного достоинства. Она спокойно продолжает сидеть на крыше сарая и не присоединяется к своим льстивым сыновьям. Муська – редкая кошка, пометы от которой охотно разбирают и в соседние деревни, надеясь, что дети уродятся в мать, великолепную охотницу на крыс и хомяков. Отважная кошка смело бросается на хвостатых тварей. Однажды мы наблюдали ее в деле и были очень впечатлены увиденным...

...Сидя под навесом в тени, мы помогали тете перематывать шерсть. Муська, подогнув под себя передние лапы, уютно расположилась на верстаке и дремала, изредка приоткрывая то один, то другой глаз. Вдруг из-под крыльца выскочила крыса и побежала под поленницу. Мы и опомниться не успели, как кошка, лишь краем глаза заметившая грызуна, из положения «сидя» в два прыжка настигла свою жертву, успев ухватить за хвост, и стала тянуть упирающуюся крысу из-под дров. Когда та была вытащена, то попыталась изогнуться и укусить кошку, но она, вцепившись когтями, молниеносно перехватила добычу за горло и, стиснув зубы, держала дрыгающуюся крысу, пока та не затихла и не обмякла. После этого, разжав челюсти, Муська некоторое время не выпускала добычу из своих когтей, не будучи уверенной, видимо, что жертва не притворилась мертвой и не попытается убежать. Убедившись, что дело сделано, кошка оглянулась и, не увидев своих сыновей, замяргала, подзывая их к себе. Они, обгоняя друг друга, тут же примчались откуда-то и с вожделением уставились на дичь. Но тут мы, до того оцепенело молчавшие, заговорили, чем привлекли внимание кошачьей троицы.

Видя, с каким нездоровым интересом мы на них взираем, они решили, что наше внимание приковано, безусловно, к их добыче, посчитали, что слишком много едоков набирается, перемяргались между собой и, вдвоем взяв зубами тело крысы, затрусили в сарай. Свободный от транспортировки дичи Мусят бежал позади замыкающим, обеспечивая, вероятно, безопасность отхода группы с добычей.

Надо сказать, что уцелевшие грызуны разбежались по соседним домам. Но порой, когда наша крысоловка теряет бдительность, они опять поселяются у нас. Тогда дядя Гриша, заметивший следы непрошеных гостей, запирает Муську в подвале и она, понимая, что ее посылают на охоту, добросовестно занимается этим делом.

Однажды, увидев, как Мусяты дружно пожирают положенный в кошачью миску творог, трудолюбивый дядя Гриша возмутился:

– О, молотобойцы! Молотят, только за ушами трешшит! Матери бы хоть оставили. Мать ходит, с хомяками-крысами сражается, а они творожок уминают.

Возмущенный дядя тут же запер разбалованных котов в подпол, откуда выпустил только через три дня. Воспитательные меры возымели действие таким образом, что Мусяты не подпускали к себе дядю Гришу, убегая при его приближении. Однако стали ходить с матерью на охоту. Бывало, стайкой, один за другим, возглавляемые Муськой, они направляются в огород. А потом видишь колышущуюся картофельную ботву, над которой нет-нет да вспрыгнет один из охотников, гоняясь за полевыми мышами.

Зато единственным человеком, к которому «шла под руку» Муська, был дядя Гриша, ему одному она позволяла себя гладить, выскальзывая из-под ладони любого пытающегося ее приласкать. Часто сопровождала она дядю и на покосы. Когда он брал литовку и вскидывал ее на плечо, Муська подходила к нему и садилась около, ожидая начала движения. И вот неспешно идет мужик с кошкой позади. Она не отставала, минуя километры пути, проделываемые дядей в поисках травяной лесной делянки. Пока он косил, она либо сидела, глядя на него, либо ловила мышей. Порой кошка составляла компанию косцу и в его перерывах на обед: когда дядя садился в тенек и доставал прихваченную с собой еду, Муська появлялась с мышью в зубах, устраивалась рядом и тоже начинала трапезу.

Дядя Гриша со смехом рассказывал, как, получив кусочек жареной рыбки, Муська тут же поднесла к нему и положила на колено недоеденную мышь.

Неспешно вернувшись домой, косцы заходили в избу, дядя садился на лавку, кошка запрыгивала и располагалась рядом под его рукой, он начинал ее гладить и звал:

– Анна! Корми работников.

Тетя Нюра собирала на стол еду, а Муське наливала молоко в ее миску, та соскакивала с лавки, начинала лакать, оглядываясь на дядю Гришу.

– Ем я, тоже ем, голодным не остануся, – успокаивал он свою заботливую спутницу.

...Поиграв с собакой и расколов все орехи, мы возвращаемся в дом, где по-прежнему сидит гость. Он ест, и потому в доме молчание. За едой не допускались никакие разговоры. Первое время мы не могли к этому привыкнуть и начинали болтать за столом, получая ложкой по лбу.

– Не дырявь рот, кусок выпрыгнет.

Воспитание ложкой по лбу оказалось более действенным, чем агитации в детском саду и дома под лозунгом: «Когда я ем – я глух и нем». Сейчас на городских гостей, беседующих во время еды, я поглядываю с удивлением и жалостью в ожидании удара ложкой по их лбам, но тетя Нюра и дядя Гриша почему-то не воспитывают их таким действенным способом.

Мартьян сидит за столом в своей неизменной плащ-палатке, которую никогда почему-то не снимает. Даже в самую жаркую погоду ходит в этом одеянии, в резиновых сапогах и фуражке. Заходя в дом, он снимает головной убор и обувь, но плащ почему-то всегда на нем. Деревенские и в этом видят странность бобыля. А тетя Нюра попросту однажды спросила его:

– Чего ты, Мартьян, зипун свой не снимаешь ни зимой, ни летом? Мерзлость одолевает, ли че ли?

– Я, Еремеевна, без этой одежи тоскую, как пару раз без нее оказался, свыкся с ею. Меня раненого на такой вот товарищ выволок. Не будь ее – нипочем бы он меня и с места не сдвинул, здоровый я был. Благодаря зипуну и жив. Повсюду мне спас от него. Я ить не знаю, быват, где меня ночь застанет: то у озера, то вовсе в лесу. А он и от дождя спасет, и от ветра. И лягу на него, и лягу под него. У озера рыба идет – неохота идти от нее – заночуешь, не идет – неохота идти без нее – заночуешь...

Придя в «мир», Мартьян, кроме нас, старается навестить соседа Алешу, или тот приходит к нам, чтобы поговорить с лесным отшельником. Этих двоих объединяют военные воспоминания. Они не просто единственные оставшиеся в живых и дожившие до старости деревенские фронтовики, но и почти однополчане. Выяснилось, что они воевали практически бок о бок, о чем узнали, лишь вернувшись с войны. Оба безграмотные, в написании писем они пользовались посторонней помощью, поэтому послания и были лаконичными, без подробностей и деталей. Давно выяснившие почти все тонкости совместного боевого прошлого, Мартьян и Алексей ведут разговор и, доходя до неоднократно обговоренных обстоятельств, по-своему эмоционально, как на какую-то новость, реагируют на них.

– Прибыл, значит, командующий перед наступлением, построил нас, речь говорит, а тут – налет. Все кто куда, как зайцы, по укрытиям, а он неспешно так, браво в командирский блиндаж отправился. Ну и к нему приставленные тоже вида не теряли. Орлы!

– Дак перед тем наступлением он и у нас с речью был, уже после вас. А уж дошло, как под обстрелом не нагнулся даже. Герой! Что скажешь? Орлом ходил, орлом и воевал.

– Кухня у нас раз отстала, и мы то на сухом пайке, то голодом. Потом соседского полка кухню отбили, наелися. А бойцы объеденные чуть с нами в бой не вступили заместо фрицев, – смеется Мартьян.

– Мать честная! – восклицает, хлопая ладонью по колену, Алексей, удивляющийся этому обстоятельству даже на нашей памяти далеко не в первый раз. – Да это вы, вражины эдакие, у нас поживились? Время обеда – нет и нет кухни! Где? Только что видели. Куда наш Ерофей со своим хозяйством девался? Послали разведку. Запах и без разведки учуешь, вся разведка – чистый нос. Отыскали Ерофея, а он чужих кормит. «Ты что, лапша куриная, диверсию против наших брюх устраиваешь? Самого тебя сейчас в котел спустим и с кашей сварим!» «Что вы на меня воюете? – обороняется повар. – Я одним черпаком вооруженный, так вы разгеройничались все. Чужие прибить грозятся – корми, свои прибить грозятся – корми. Со всех сторон война!» Выяснилось, что командир наш распорядился подпитать голодавших несколько дней соседей. А это мы тебя, Мартьян, кормили! Вот оно что! Объел меня, земляк. Не знал я, а то бы не стал с Ерофеем ругаться. Ты подумай, Еремеевна! Я повара матюкал, а он Мартьяна нашего от голода спасал. Вот какие обороты в жизни бывают!

...Как-то мы играли с сестрами в «города», и когда возникла заминка в названии города на букву «К», беседовавший с тетей Мартьян спокойно подсказал:

– Краков.

Мы засмеялись незнакомому названию и сказали, что нет такого города.

– Да того и гляди, что не было бы, да есть, уцелел, в польской земле обитает, – ответил бобыль.

– Нету, – заспорила Галька, которая чуть не выиграла, если бы не эта подсказка мне. – «Кряков!» Там, что ли, все крякают? Что ли это в болоте? «Кваков»! – продолжала она упорствовать и с издевкой фантазировать.

– А вы откуда знаете, дядя Мартьян, что такой город в Польше есть? – спрашиваю я, не желая нечестности в игре. – Вы, что ли, там были?

– Бывал, довелось, – спокойно отвечает старик.

– Когда вы туда ездили? – удивляемся мы все, зная, что для Мартьяна и деревни, лежащие чуть дальше нашей – «замир», куда он выбирается крайне редко.

– Давно. Да не ездил, а где пешком, где ползком добирался. Обратно вот довезли, да с шиком! У машины, посмотришь, передний ход скорый, а задний – тихий. А у нас наоборот было: вперед медленным ходом двигались, а назад быстро домчались, – поясняет сквозь улыбку старик.

...Алеша и Мартьян, имеющие множество наград, никогда не рассказывают о своих подвигах, а хвастают только тем, что прошли войну почти целехонькими.

– За всю войну – четыре касательных и боле ничего! В госпитале даже ни дня не лежал. В медсанчасти отметился – и бывайте здоровы. Во как! – гордо заявляет Алеша.

– Да, редкий случай, – соглашается Мартьян.

– Редкий! Небывалый, можно сказать. Всю войну в пехоте, и только четыре касательных. Одних атак сколько отбегал, а пули мимо да мимо. Так, четыре дуры прислонились – и дале полетели, – призывает оценить по достоинству свою удачливость сосед.

– Небывалый, это да. А я в первую зиму пальцы войне этой бросил, она и отступилась. Откупился четырьмя пальцами: два с руки, два с ноги – на, жри, прорва окаянная, а меня боле не трогай. Ну и не тронула. Пальцы что? Они мне без надобности. Довоевал без них, – тоже не без гордости сообщает о своем везении Мартьян.

– Сытные у тебя пальцы оказались, коли имя наелася, – предполагает улыбающийся Алеша...

...Мартьян доедает, выдерживает хлебом жидкие остатки еды в алюминиевой тарелке, облизывает ложку, кладет на стол, крестится:

– Спаси, Господи, и помилуй за угощение.

– Бога благодари, – дает свой традиционный ответ на благодарность тетя Нюра. – Деньги-то че второй месяц не забираешь?

– Да без надобности они мне сейчас в лесу. Кого там деньгами-то манить? У белок орехи покупать, что ли? Пусть у тебя копятся. К зиме крупы, муки да сахару надо подкупить. Все равно отсюда поволоку, на поляне моей нету магазину. Пусть лежат до дела у тебя, – решает бобыль.

Пенсию Мартьянову почтальонша, отказавшаяся доставлять деньги в лесную глушь, оставляет у тети Нюры, а старик приходит и забирает, если есть в этом необходимость. Пенсия маленькая, поэтому Мартьян заготавливает подспорье из орехов, травы, грибов, ягод себе на зиму, а также снабжает деревенских, которые, в свою, очередь дают ему молоко, яйца, мед... Дядя Гриша, увидев как-то, что глубокой осенью старик пришел в резиновых сапогах, понимая, что тот износил валенки, в очередной раз дал Алеше шерсти на валенки для него, тот бесплатно свалял их, тетя Нюра в очередной визит отшельника вручила ему, попросив «принять Христа ради». Тот, как всегда, в знак благодарности принес по зайцу тете и пимокату.

– Может, бражки? – предлагает гостю тетя Нюра.

– Нет, голову от нее кружит. Видно, в войну норму свою вычерпал, вот и не принимает тело. Кружение начинается в голове, до тошноты закруживает.

– Да Алеша тоже, надо думать, не пропускал фронтовые чарки-то, а норму до сей поры никак вычерпать не может, – удивляется тетя.

– У каждого своя норма, Еремеевна. Алеша свою до дна еще не вычерпал, видать. У каждого на все своя норма: и на питье, и на еду, и на ум, и на жизнь... Вон, смотришь, и не старый еще человек, а ум у него кончился, без ума доживает, а жизнь еще не вычерпана. Живет, а без ума уж. А у другого ума еще ого-го, да жизни конец пришел, исчерпана жизнь-то. Такая у него норма. В замиру в Кукуях старуха жила, а есть не могла, не принимало тело. Норму свою уж выела. У всех на все своя норма. Каждому по нему и отмерено. И жить надо, норму свою зная и во всем ее блюдя, – рассуждает старик, которого почему-то считают чудаковатым.

– Так оно, так оно, – соглашается тетя.

– Ну, пойду я, в гостевании тоже норма есть. Спаси, Господи, и помилуй за все, – Мартьян встает, крестится на икону в углу и выходит.

Мы вместе с тетей провожаем его на крыльцо и смотрим вслед удаляющемуся в лесную чащу старику, живущему в соответствии со своей человеческой нормой.

 


Дмитрий Ермаков

 

Грузин

 

Он давно живёт в этом городе. Он привык к долгой холодной зиме, как и все местные ругается на зачастившие слякотно-тёплые зимы; привык к короткому, с белыми ночами лету; он научился вскапывать огород, сажать и убирать картошку (в деревне у родителей жены); осенью ездит на пригородной электричке за грибами; он полюбил этот город, когда-то казавшийся большим и неуютным, с сохранившимися кое-где деревянными домами, с разделяющей город на две части медленной темноводной рекой, на каждой излуке которой стоит церковь...

В семидесятых годах прошлого уже века был брошен лозунг: «Нечерноземье – ударная стройка ВЛКСМ!» Много было тогда подобных лозунгов. Кажется, одной силой этих плакатных слов срывались с мест десятки тысяч людей (по большей части, конечно, молодых), и вспахивались бескрайние степи, строились заводы, электростанции и железнодорожные магистрали...И вправду, в молодом задоре казалось, что уже сложилась новая человеческая общность – советский народ...

...Он вернулся из армии. Что было ему делать в родном селе, где всё-всё было предсказуемо на всю оставшуюся жизнь? А он, служа в армии, хоть и не близко, но повидал другую жизнь, наслушался всяких разговоров, друзья новые, не деревенские, появились, с одним даже переписывался.

Он откликнулся на призыв комсомола (Грузия «шефствовала» над Нечерноземьем). Он поехал. Ещё трое парней из его района, один даже из его села, ехали. Туда, на север, в Нечерноземье, где другая, интересная, кипящая жизнь...

Уезжали от каменистых улочек, узких горных троп, снежных вершин, от строгих родителей и суровых стариков, от всей этой вековой замшелой жизни.

Даже родители не смогли остановить его. Даже девушка, что ждала его из армии. Да ведь он верил, что вернётся...

Армейский дружок, с которым переписывался, белорус, звал на БАМ. Но в райкоме комсомола сказали, что на БАМе людей хватает, а вот Нечерноземье...

Ехали через всю страну, с родного юга на север – весело, дружно, с вином, мясом и фруктами. Шутили с проводницами. К ним подсаживались люди из других купе и даже вагонов поговорить, послушать их песни.

Он слышал, как кто-то в вагоне говорил, с какой-то даже гордостью, с удовольствием: «Там грузины едут!»

В то первое лето строили животноводческий комплекс. Коровник то есть. В выходные вечерами ходили на танцы в клуб, в соседнее село.

И в первый же такой вечер, конечно, драка.

Сперва-то погнали местных, слабоваты в коленках оказались те на резкий отпор (а сами же завелись), но когда уж догнали их до конца длинной ночной улицы, у тех в руках вдруг появились колья, даже, кажется, какие-то железки были. Тут уж грузинам пришлось бежать, забыв и про мужскую гордость.

Долго потом раны промывали-перевязывали, к синякам мокрые тряпки прикладывали, и уж со смехом вспоминали своё бегство через всю деревню и по тёмному, в ямах да колеях просёлку, до дома в соседней деревне, отведённого им под житьё.

Двадцать человек их было. Двадцать грузин.

А на следующий день пришёл к ним здоровенный белобрысый парень, с бровью, заклеенной пластырем, с ним ещё двое – неприметные на фоне своего главаря, они только тянули папироски да сплёвывали сквозь зубы.

Парень сразу подошёл к Мамуке, их бригадиру и вожаку.

– Ну, чё, шефы, кинжалы точите?

А и правда, самые отчаянные собирались в следующий раз идти с ножами.

– Точим-точим, – хмуро ответил Мамука, посверкивая зеркальными стёклами очков, прикрывавших обширные синяки.

– Ну, и мы точим.

– Чего хочешь? Мы вас не задевали.

– А давай замирим, – сказал вдруг белобрысый и протянул руку, – Павел.

Всё лето потом дружно жили. И девчонок на всех хватало. В тех краях их было больше, чем парней.

И он провожал до дома девушку, сидел с ней на берегу над речкой... Всё было...

Лето кончалось, бригаду перебрасывали на другой объект. А Ольга собиралась в город – в институт поступила.

...Он докурил сигарету, выдувая дым в раскрытую в летную ночь форточку, расплющил окурок в пепельнице. В соседней комнате, за стеной, степенно похрапывает хозяйка, добрая строгая старушка, у которой он снимает комнату. И впереди ещё вся ночь. А на столе лежит конверт со множеством марок и штампов, затёртый по углам и, кажется, открывавшийся кем-то ещё до него. Очень долго шло это письмо...

...Бригада распадалась, таяла на глазах – половина, в том числе парни из его района, получив расчёт, сразу уехали домой. Несколько человек убыли на какой-то новый объект. Один женился и остался в той деревне. Трое поехали в город. И он поехал. За Ольгой поехал.

На городском рынке нашли земляков. У них пока что и поселились. На рынке и подрабатывали. Он всё же искал работу получше, не хотел торговать.

И каждое утро встречал свою Олю у дверей общежития и провожал до института, и, встречая у дверей института, провожал до общежития...

В общем, работа и своё жильё нужны были срочно...

Однажды, шагая к институту, увидел на стене дома афишу: «Чемпионат области по борьбе самбо».

От одного слова «борьба» кровь заиграла. Да и самбо ему было немножко знакомо. Хотя, по-настоящему он знал и любил – чидаоба. Свою грузинскую борьбу.

Любой мальчик-грузин, наверное, едва научившись ходить – начинает бороться или играть в футбол.

О, футбол! Они гоняли старый шитый-перешитый мяч целыми днями (однажды, в пятом, кажется, классе утащили мяч из школьного спортзала – было серьёзное разбирательство и ремень от отца). Играли все, даже одноногий Давид на костылях – да ещё как играл, не уступал никому. Почему он был одноногий, не помнили ни сам Давид, ни другие ребята, а взрослые не говорили. Давид твёрдо стоял, упёршись в костыли, выглядывая, кому отдать пас, отдавал всегда точно и стремительно ковылял к воротам, успевал открыться и вколачивал своей единственной левой ногой гол. Отнять у него мяч было почти невозможно, в пылу борьбы он мог и костылём ткнуть, но тогда назначали штрафной...

Но чидаоба... Начинала малышня, выходили на круг, валяли друг дружку, потом ребята постарше, подростки, и, наконец, взрослые, не выдержав, убирали с круга молодёжь и схватывались в поединках.

Старики сидели рядом, с разгоревшимися глазами, кричали, подсказывая своим внукам и сыновьям.

И среди ребят своего возраста он почти всегда побеждал. Уступал только иногда более тяжёлым и сильным. И на районных соревнованиях уже в седьмом классе он стал победителем.

Он ехал в колхозном «пазике» со сборной командой района на республиканские соревнования в Тбилиси. Наверное, это была самая счастливая поездка его детства. И самое горькое было возвращение домой в том же автобусе. Проиграл...

Да, чидаобу он любил даже больше футбола.

А самбо узнал уже в армии. Чемпионом полка был...

...Он замял очередной окурок. Вышел из комнаты, прошёл в кухню, не включая свет, старясь не шуметь. Храп за бабкиной дверью сопровождался носовым посвистом. Нацедил
из заварочника в чашку и вернулся в комнату, запил сигаретную горечь, посмотрелся в настенное зеркало, провёл тыльной стороной кисти по шершавым щекам и отвернулся от себя зеркального. Вернулся к окну, вновь прикурил, затянулся, выдул дым в приоткрытую форточку...

Афиша про чемпионат по самбо висела на стене спортзала.

Он вошёл. В широком холле крутилась знакомая ему суматоха взвешивания. Крепкие, в большинстве коротко стриженные, парни толпились перед весами и столом для записи.

Он постоял, огляделся, выбрал в этой сутолоке двух мужчин, разговаривавших в сторонке. Один был в спортивном костюме, второй в форме с петлицами внутренних войск и погонами капитана.

Набрался смелости и подошёл к ним:

– А как можно записаться на соревнования?

– А ты откуда? У кого тренируешься? – спросил тот, что в спортивном костюме, с седым ёжиком волос, бугристым твёрдым лицом и пепельными глазами.

Он даже пожалел, что спросил...

– Да я приезжий, – всё же ответил, – захотелось побороться, – сам почувствовал-услышал, как усилился от волнения акцент.

– Ну, это вряд ли...– ответил мужчина и отвернулся.

Зато заинтересовался капитан.

– Подожди-ка. Пошли, потолкуем.

Отошли в сторону, переговорили.

И вскоре он был вписан в заявку команды «Динамо», прошёл взвешивание. Все проблемы капитан уладил.

– Завтра к восьми тридцати сюда, – уже приказным тоном сказал капитан. Заполохин была его фамилия.

– Спасибо.

– Пожалуйста. Посмотрим, какой ты грузин.

– Я настоящий грузин, товарищ капитан.

– Ладно, ладно, – уже мягче сказал Заполохин, почувствовав в его голосе обиду.

Когда он подбежал к институту, Ольги на крыльце, где обычно встречались, конечно, уже не было – больше чем на час опоздал.

Он бежал по ещё мало знакомым улицам, под накрапывавшим октябрьским дождиком. Сердце его сильно стучало – от бега, от мысли о завтрашней борьбе, от любви. У него были деньги, он забежал в магазин, купил вина, конфет, хотелось ему и цветов купить или просто взять у земляков, но было уже поздно, рынок закрыт. Он всё же ещё забежал и на квартиру к землякам: «Я завтра борюсь!» – крикнул и объяснил где и во сколько. И дальше бегом – к общежитию. А там ему просто повезло. Когда влетел в общагу, вахтёрша, строго следившая за девичьей нравственностью, отошла куда-то, и комендантши, ещё строже следившей (за нравственностью, конечно), не попалось. Он сразу вбежал на второй этаж, и, хотя не знал дверь её комнаты, не ошибся (под окном-то немало выстоял).

– Ты? – и обида, и радость, и любовь в её голосе. И в глазах.

Соседка её по комнате уехала в тот день на выходные в родную деревню.

И он остался.

– Хочу жить с тобой, ищи квартиру, комнату, что угодно... Хочу...– шептала она...

...Он не знал, что до белизны сжал пальцы левой руки в кулак... Он пристукнул кулаком по подоконнику, а правой раздавил окурок в пепельнице. Он взял конверт, подержал, но не стал доставать и снова читать письмо. Положил конверт на стол. Закурил...

...Он проспал. Вернее – они проспали.

– Сколько время? – уже вскочив, одеваясь, понимая, что опаздывает, спрашивал. И, не расслышав ответа, выскочил за дверь. Пролетел мимо ошарашенной вахтёрши. И бегом, бегом по мокрым улицам...

– Ну, ты...– Заполохин даже замахнулся, будто хотел дать затрещину. – Быстро переодевайся и на разминку.

В раздевалке он надел спортивные трусы, куртку-самбистку, борцовки, вышел в спортзал и побежал по краю ковра. И ещё, человек сто наверное, бежали, не обращая внимания друг на друга, махали руками, ногами, разминали шею, пальцы, стопы...

Заполохин ходил вокруг ковра и всё приговаривал, кивая то одному, то другому: «Подвигаться, подвигаться...» Потом капитан собрал всю команду в углу зала для последней перед борьбой инструкции (инструкция оказалась далеко не послед-
ней, он инструктировал их через каждые пять минут, то всех вместе, то по одному).

Его просто команде представил, хлопнув по плечу, сказал: «Наш человек, динамовец!»

Началась борьба. Его лихорадило в ожидании схватки.

– Тебе готовиться сказали, – ткнул его кто-то из команды в бок. Он перевязал покрепче пояс, размялся. И когда услышал свою фамилию, вышел на ковёр.

– Пожали руки, – сказал судья, заметив, наверное, что он замешкался.

Пожали. Свисток. Борьба!

Соперник резкий попался – сразу как-то (он и не понял как) ногу выхватил, провёл атаку. Хорошо хоть успел на грудь выкрутиться.

«Два балла борцу с красным поясом», – прозвучал усиленный микрофоном, но абсолютно спокойный голос.

Заполохин забегал, закричал:

– Козлидзе твоя фамилия! Ты что делаешь! Козлошвили!..

– Э-э, ты чего ругаешься?! А? – голоса сверху, с балкона. Пришли земляки-то поболеть.

Снова в центре ковра сошлись. Взяли захваты. Закрутились, будто в танце каком-то.

И вдруг – её голос. Её голос!

И он рискнул – атаковал. И получилось.

«Один балл борцу с синим поясом».

– Ма-ла-дец! Мужчина! Мужчина! – Заполохин аж заподпрыгивал, хлопая себя ладонями по бёдрам.

И он снова пошёл в атаку.

«Два балла борцу с синим поясом».

Противник попытался провести бросок через спину, но он уже знал, уже чувствовал (забытое чувство борьбы, когда будто кончиками пальцев знаешь, понимаешь, что будет через мгновение делать противник, вернулось), успел вышагнуть и контратаковал броском через грудь.

«Четыре балла борцу с синим поясом».

«Мужчина! Мужчина!..»

В тот день он выиграл ещё четыре схватки и стал чемпионом области.

Уже садились с Ольгой в «жигулёнок» одного из земляков (как героя, его и его «дэвушку» собирались везти в ресторан), когда его окликнули:

– Молодой человек, можно вас на минутку. – Это был тот, второй, который вчера разговаривал с капитаном Заполохиным. Сегодня он был главным судьёй соревнований, на нём очень красиво и строго сидел чёрный костюм с белоснежной рубашкой и галстуком.

– Моя фамилия Коростылёв, зовут меня Сергей Борисович...– Они разговаривали минут десять и все (Ольга и земляки) терпеливо ждали.

В конце разговора Коростылёв вдруг спросил:

– Слушай, а почему в последней схватке ты не сделал зацеп изнутри? Пошло бы.

– Я не знаю такой приём, – чувствуя, как заливается краской стыда, честно ответил он.

– Ну, договорились, завтра и приходи, – сказал Сергей Борисович, пожимая руку. И добавил с усмешкой: – Зацеп изнутри покажу.

...Он уже устал от этого стояния у окна, во рту горько от курева. Захотелось на улицу, на воздух. Но старуха, храпевшая за стеной, – он знал, – чрезвычайно чутка к открыванию двери и щёлканью замка. И не захотел будить её. Не раздеваясь лёг на диван, комом сбив подушку под голову, и лежал, вперившись в потолок, будто видел там что-то...

Недели две Коростылёв к нему присматривался (он ходил на тренировки каждый вечер), потом сказал: «Мне тренер на детские группы нужен. Пойдёшь?» Он пошёл. Коростылёв же помог и с комнатой в семейном общежитии, через спорткомитет как-то пробил.

Да! Через день после соревнования и подали они с Ольгой заявление, через месяц расписались.

И вот когда заявление подал, будто пелена на какое-то время с глаз спала, призадумался: ведь домой-то ничего он не сообщил...Но тут же, с лёгкостью свойственной молодости решил – ну и что, вот сегодня и сообщу. Написал домой письмо, что, мол, женится и в отпуск уже с женой приедет... А через две недели и ответ получил, сестра писала, что отец сердится, что не ждёт ни его самого, ни его жену, что раз всё решил без совета, то сам, как хочет, пусть и живёт...

И они жили. Ольга в те первые недели и месяцы счастьем светилась, и вскоре уже он знал, что будет ребёнок.

С тренерской работой он освоился быстро. Любил возиться с ребятишками (вот именно, не учить даже каким-то приёмам, а возиться), когда они налетали на него, стоявшего на четвереньках, и пытались повалить, перевернуть на спину. А он видел, чувствовал всю эту ораву и всегда успевал, кого-то вытолкнуть из этой толкучки, кого-то, падавшего, придержать; а потом, ко всеобщему восторгу, поднимался во весь рост, и на каждой руке у него по двое висело, и на шее, и за ноги хватали; в конце концов давал всё же, под радостный ребячий визг, себя уронить и положить на лопатки... Показывал, конечно же, и приёмы, и боролись мальчишки у него, и в футбол гоняли...

Коростылёв всё предлагал ему, почти уж заставлял, идти учиться на «физвос». Он долго упирался. Всё же подал заявление на «заочку», поступил, стараниями опять же, кажется, Коростылёва. Но учиться всё равно не смог, после первой же сессии сбежал.

– Не могу я за партой сидеть. Я и в школе-то не мог... Всё это учить, писать...

– Ну, что ж делать, жаль... Да, после соревнований, за победу учеников можно, конечно, бокал поднять, но ни они, ни родители не должны этого знать.

– А они и не видели...

– Утром запашок от тебя был.

Он вспыхнул:

– Может, мне и женщину нельзя?

– Ну-ну... Мы всё же педагоги, – остудил его пыл Коростылёв.

И дети, и родители любили его. А среди родителей-то были и молодые мамы...

В первый раз это было с одной разведёнкой. «Ему не хватает мужского воспитания», – сказала о сыне, когда привела записывать, сразу и давая знать, что мужа нет, ну, и всё остальное сразу давая понять...

Потом ещё были, ещё...

И выпивал часто – то с земляками, то после соревнований с тренерами и судьями... Да повод всегда находился. Коростылёв теперь уже был недоволен им, да что ему уже был и Коростылёв...

А дома... Дочь родилась. Переехали в новую (хоть и однокомнатную) квартиру. Жена работала в школе.

Как-то раз, ещё в первый год их жизни, Ольга сказала что-то по поводу его выпивок и поздних приходов домой.

– А ты не права! Я мужчина!

– А я твоя жена...

– Ну так и молчи... женщина! Мужчина должен пить вино и заниматься своими делами. А ты занимайся своими и не суй нос... – Он всё же остановился, оборвал себя, увидев, как каменело её лицо. Но он был прав! Прав!

...Нет, невозможно лежать. Опять встал, опять курил. Ветер стал задувать в форточку, а старуха-хозяйка не любит табачный дым... Затушил сигарету. Нет, всё-таки надо идти. Куда? Да куда угодно. Быстро оделся и, стараясь быть бесшумным, вышел из квартиры. Волглый ветер освежил лицо. И он шёл куда-то по тёмной улице...

И был тот, последний, не совсем и сейчас понятный разговор с Коростылёвым.

– Думаешь, почему я тебя взял тогда, а не кого-то из своих?

– Ну, и почему?

– Ну, во-первых, мои-то ещё подрастали, кому доучиться надо было, кому в армию сходить; а во-вторых, увидел в тебе то, что не у каждого есть – ты был влюблён в борьбу; ну и верилось, что грузин – это надёжность, это уважение к себе и к другим...

– А разве не так?

– Так. Да не всё так... Жаль. Из тебя мог получиться тренер.

– А ты не прав. Я и есть тренер.

– Ну и ладно, чего теперь...

К тому времени он уже давно работал отдельно от Коростылёва, в другом клубе. Среди его учеников всегда были чемпионы города, области и прочих турниров. Но, например, призёра чемпионата страны, как у того же Коростылёва, не было. Ну, не везло...

Однажды, когда уже в новом клубе работал, случилось несчастье – во время тренировки десятилетний мальчишка получил очень серьёзную травму. Его в тот момент в зале не было. Он выходил на улицу покурить, там во дворе спортклуба разговорился со знакомым... Было долгое разбирательство. Чуть уже до суда не дошло. Благо, парень поправился, не стал инвалидом, а родители не настаивали на суровом наказании. Да и все его заслуги учли...

Он переживал, конечно. Но и думал, что ведь у них в деревне никто специально не тренировал, боролись как хотели, синяки и шишки набивали... А травма – ну, случайность...

Ещё иногда выходил на ковёр с мальчишками повозиться, но редко и обычно после выпивки...

...Он взял в киоске бутылку пива, выпил почти не отрываясь и тут же закурил.

– Здравствуйте, – сказал кто-то из парней, сидевших в рядок на спинке скамейки под фонарём, с пивом, конечно же.

– Здравствуйте... Э-э... Кто там?

– Я занимался у вас, – спрыгнул на асфальт один из парней, подошёл, попыхивая сигаретой, протянул руку.

Он руку пожал, но сказал:

– А ты не прав...

– Да ладно... – небрежно ответил парень и пошёл к приятелям.

И он всё же сдержался, задавил ярость в себе...

...Так и жили. Дочь подрастала. Больше детей не было. (Если бы тогда понимал, знал про её аборты... Да убил бы, наверное.)

И он уже привык. Он уже всё знал в этом городе. И его знала добрая половина города. Он только не любил, когда что-нибудь спрашивали про Грузию.

Он вернулся однажды утром домой (всю ночь в тренерской с друзьями-приятелями просидел – пили, разговоры говорили, в нарды играли). И дочь сказала:

– Папа, я выхожу замуж.

Он даже сперва не понял. Потом смог лишь сказать:

– А ты не права...– Но дочь уже хлопнула дверью, убежала.

Всё, что думал по этому поводу, на жену вывалил.

– Только тронь, – жёстко сказала Ольга, – сразу милицию вызову.

Вот тогда он и ушёл. Уже три года, как ушёл. Внук уже у него есть, а он и не видел его. И не хочет видеть!

Поселился на первое время у приятеля-холостяка. Нашёл старую подругу – повариху, что ездила каждое лето в их спортивный лагерь. Она пришла один раз. А когда он опять ей позвонил, сказала:

– Ты это прекращай, у меня семья.

Он снял комнату по объявлению вот у этой старухи. Ну, и жил. И живёт.

Он взял ещё пива...

...На столе конверт. И в нём письмо. От сестры. Отец, пишет, умер. Приезжай, пишет...

 

Леший

 

Лес – его дом.

Но он долго жил среди людей: обычным деревенским мальчишкой, подростком, парнем, мужиком.

Он отучился в сельской школе, потом в городе на механизатора, в армии два года отбыл и жил колхозным трактори-
стом в родной деревне. Ничем не сманил его город.

Не успев жениться, к тридцати с чем-то годам он уже спился и состарился.

Отец его утонул по пьяни в пруду – нырнул и расшиб голову о лежавшее на дне тележное колесо, когда он, будущий Лёха Сафронов, ещё не явился на свет, а только удивлённо-сосредоточенно вслушивалась его мать в зарождавшуюся жизнь...

Когда умерла мать, он остался один в старом, ещё крепком, но уже надорвавшемся доме.

Так бы и жил без всяких изменений до смерти, но, будучи хоть и мельчайшим винтиком государственной машины, ощутил на себе гибельность поломки, переборки, растаскивания, попыток нового собирания и запуска той машины.

Объявившийся вдруг новый председатель колхоза сказал на собрании, что нужно, ежели хотят и дальше колхозом жить (а уже решено было за всех, что хотят), подписать какие-то заёмные бумаги... Подписали.

А потом – все окрестные деревни оказались в таком долгу, неизвестно и перед кем, что деньги окончательно перевелись в их домах, и люди, выживая за счёт огородов и браконьерства, лишь чесали затылки, проклинали безвестно пропавшего из их краёв председателя и собственную глупость.

Да и людей-то в их краях немного осталось. Чуть оживала местность летом с наездом «дачников», а зимой – глушь, безлюдье.

Оставшиеся мужики пили (на что-то ведь пили!), да не отставали от них и многие бабы.

Лёха бы и так жил. Жили ведь другие-то...

Но вот в ту ночь решился не жить дальше дружок его Вовка Балуев – к сарайной потолочине верёвку приладил. И вёз Лёха гроб с телом друга в тракторной телеге на кладбище, помогал опускать в яму, бросал глинистую землю... Нет, не от долгов и безденежья он это сделал, а скучно стало, бессмысленно – так понял он про дружка своего Вовку.

И ему, Лёхе, тоже ведь скучно. Смертельно скучно. И тоже захотелось всё это прекратить. Но не как Вовка.

Уволился он из колхоза, собрал кой-чего, пса Шарика свистнул и в лес ушёл.

И лес принял его, как дом. Поначалу это был будто бы и родной, но давно покинутый дом, который надо было узнавать-вспоминать, привыкать к жизни в нём.

Неспешно срубил избушку. Прикатил с недалёкой брошенной деляны-лесосеки бочку из-под соляры (три дня только на эту бочку ушло), установил её на камни (неподалёку был и лесной ручей, вымывавший на поворотах валуны), вырубил зубилом (ещё два дня) отверстие в боку (за печными трубаками пришлось ходить в деревню), обложил её теми же камнями, обмазал глиной – знатная печь получилась... Верши на ручье поставил – с рыбой жил. Рябков постреливал. Успел за осень и грибов-ягод заготовить. Грибы солил, сушил. Ягоды мял с сахарным песком...

Поначалу частенько ещё в деревенский дом наведывался – то одно, то другое... Потом жизнь лесная наладилась...

И уже поздней дождливой осенью бывало время посидеть у печурки, стругая какую-либо нужную в хозяйстве палочку; и Шарик, старый, беспородный и бесполезный в охоте пёс, но единственная живая душа при нём, лежал у его ног, прикрыв глаза, уложив большую седую голову на лапы. И странно было Лёхе Сафронову, что вот так просто оказалось уйти от тех проблем, что постоянно нудили душу среди людей. И жалко было Вовку Балуева, избравшего иной выход...

Иногда ему казалось, что в этой лесной жизни он проживает какую-то другую, не свою жизнь, может, давно бывшую или какую-то параллельную жизнь. Но особо, как и сам говаривал, «не грузился» всякими «философиями», а постоянная работа помогала тому. Бывали спокойные дни, а бывали такие, что едва ноги до топчана дотягивал...

Нет, ниточка, вязавшая с внешним миром, всё же осталась. Зимой стал ходить (раз в две недели примерно) в посёлок (не в свою деревню, чтобы не было вопросов да разговоров). Продавал там пушнину (белка, куница, хорь, двух лис взял капканами), покупал хлеб и соль, больше ему почти ничего и не требовалось. В оплату за пушнину брал ещё порох и дробь. Обманывал его перекупщик (знакомый мужик, в одной же и школе когда-то учились), конечно, безбожно. Но Лёха не то что не жалел, даже не думал об этом – о том, что обманывают-то его...

Поначалу он всё боялся, что начнут искать его да таскать за долги (полторы тысячи нужно было платить каждый месяц, при том, что заработок в две тысячи считался в их местах хорошим). Но не искали, не таскали... Он и не знал, что к зиме вся эта история с кредитами утряслась – то ли нашли и призвали к ответу афериста-председателя, то ли с банком рассчитались «из бюджета», как обещал сперва глава района, а потом даже и губернатор, когда история эта попалась на бойкое перо какого-то журналиста... Всё это Лёху уже не интересовало. Он жил своей (другой, параллельной?) жизнью...

...Он шёл на лыжах по твёрдоукатанной синей лыжне, чуть припорошенной за ночь, проезжал под арками согнутых снегом берёз, мимо елей с черно-зелёными в белых пластах ветвями, он легко скользил в искристом солнечно-морозном беззвучном воздухе...

«Лиса!» – ярко мелькнуло в голове, когда увидел рыжий ком на снегу. И он быстрее зашлёпал короткими широкими лыжами. Но, ещё не подбежав к капкану, знал, что ошибся, но не мог понять, что там за добыча.

Оказалось, что это здоровенный тёмно-рыжий кот. Никакой не лесной (таких в этих краях не водится), обычный деревенский котяра. Он лежал не двигаясь, беззвучно, и только по быстро поднимающемуся при дыхании боку, было видно, что он живой. Задняя правая лапа его была перебита стальными клещами капкана, и если б были у кота силы – дёрнулся бы и оторвал (лисы иногда даже перегрызают зажатую капканом лапу).

Лёха высвободил мявкнувшего от боли кота, скинул ватник, снял свитер, завернул в него бедолагу, натянул снова фуфайку и побежал, оставив в стороне палки, прижимая к себе живой, временами жалобно мявкающий, свёрток.

Привязанному у избушки, не взятому сегодня в лес Шарику скомандовал:

– Фу! Нельзя! – и впустил пса тоже в жильё. – Вишь, какая беда-то приключилась, – добавил ещё для Шарика, который, нервно дёрнув носом, лёг у выстывшей печки, равнодушно прищурив глаза.

Лёха уложил кота поближе к печке, перевязал лапу чистой тряпицей, и, несмотря на его нутряной рявк, поправил, вроде бы соединил перебитую кость. Растопив быстренько печурку, разогрел вчерашнюю налимью уху (налимы часто попадались в ондатровые ловушки, стоявшие на незамерзающем речном перекате), налил в блюдце, под нос коту поставил. Тот вроде бы сначала ткнулся, лакнул, но не стал есть, отвернул даже к стене большую лобастую голову с короткими и какими-то вялыми ушами...

Вечером Лёха решился размотать тряпицу на лапе – плохо было дело, гнилью уже от раны тянуло.

И он решился...

Короткий и узкий, бритвенно отточенный «шкуровочный» нож прокалил над огнём, истолок в пыль сухую дровяную труху. Левой рукой безжалостно прижал кота: «Терпи, Рыжик», – сказал. А правой – одним махом отпазгнул мёртвую лапу. Кот беззвучно оскалил вострые мелкие зубы...Присыпав культю трухой, Лёха накрепко завязал её и больше не смотрел на кота (не хотелось увидеть смерть). И он не увидел, как Шарик приблизился к Рыжику, деловито обнюхал и отошёл на своё место.

Утром кот был жив, лежал, всё также мелко и быстро дыша. Лёха опять налил ему ухи, свистнул Шарика, закинул за спину ружьё и ушёл по путику проверять капканы, да и белок пострелять.

И вечером Рыжик был жив. Причём, блюдце было пустое, а кот спал...

Так и зажили втроём.

Рыжик вскоре бегал на трёх лапах, опираясь и на культю. И даже притащил как-то в избушку синичку, к ногам Лёхи положил...

Так прожили первую зиму. Однажды, в странно-неудобное для таких работ время в середине весны, он услышал рёв трактора в направлении недалёкой лесосеки, вскоре оттуда же налетел и адский вой бензопил.

Лёха стал искать новое место. Приглядел на берегу тихой лесной речки, впадающей в такое же тихое озерцо.

Километрах в десяти это было от первой, уже полюбившейся, обжитой избушки. Быстро, в два дня сруб поставил, крышей накрыл. Потихоньку стал перетаскивать вещи. Успел. В последний раз к старой избушке пришёл – там уж и забирать-то было нечего, но захотелось проститься. Как чувствовал – всё там было разворочено, загажено... И рёв бензопильный, чад дымный...

Стал обживаться на новом месте. И Шарик при нём. А Рыжик пропал. Перенёс его Лёха на новое место, а он ушёл куда-то. Может, в деревню, может, в лес... Ну, работы опять много было – некогда о котах горевать... И к новой зиме Лёха не хуже, чем к прошлой приготовился.

Зашёл как-то в поселковый магазин – хлеба, соли, спичек купить. Тут-то и окликнул его участковый старший лейтенант Козлов:

– Здорово, леший...

Он уже знал, что так его называют. Не обижался, чего обижаться-то... Лёха – Леший, какая разница... Леший, значит, лесной...

– Здорово.

– Вот что, – сразу быка за рога взял Козлов, – ты давай, меняй дислокацию, или, вообще, выходи из леса...

– А чего?

– Ничего. Заповедник будет вокруг озера, не положено там охотиться. Всё! – рявкнул вдруг милиционер. – Я сказал! Я тебя по пяти статьям привлечь могу! Чтоб ни тебя, ни собаки... Проверю! – И вышел из магазина, дверью хлопнув.

Осень уже была. Не успеть новую-то избушку срубить. Да и зачем уходить? Кому он мешает? Какой заповедник?..

Подумал Лёха, да и не стал никуда переселяться. Жил тихонько, как и жил...

...Никакой не заповедник, конечно, а вот что: вспомнил один крупный «культурный деятель» из Москвы своё дворянское происхождение, и что будто бы в тех краях, где жил ушедший от мира Лёха Сафронов, была вотчина его предков. Приехал, посмотрел. Заместитель местного губернатора при нём был – все прихоти исполнял. По озеру на моторке прокатились, порыбачили, поохотились – аж сорок с лишним гусей сбили, расстреляв перелётную стаю (весной ещё дело было), место под усадьбу насмотрели. А над окрестными лесами на вертолёте летали. Сперва лесосеку приметили. «Убрать!» – скомандовал заместитель губернатора. Потом сам «деятель культуры», дирижёр мирового уровня, разглядел избушку в лесу, неподалёку от озера. «Это что?» – спросил. Начальник районной милиции подобострастно откликнулся: «Разберёмся!»

Ну и закрутилось с тех пор. Все земли вокруг озера вскоре официально стали частными владениями. «Чёрных лесорубов» быстренько выкурили из леса. Ну, а Сафронову Лёхе участковый всё объяснил...

Не знал Лёха ничего этого. И уходить никуда не собирался. Думал, что так – пугает участковый, а может, на свою долю от Лёхиного пушного «бизнеса» претендует.

...По осени московский барин решил приехать на охоту в свою вотчину. К этому событию всерьёз готовилось областное руководство. И даже сам губернатор решил вдруг стать охотником. В район были спущены строжайшие указания о пресечении всяческого браконьерства на частных землях мирового дирижёра. И в одно пасмурное волглое осеннее утро участковый милиционер капитан Козлов, проклиная дождь, начальника районной милиции, Лёху Сафронова и всех дирижёров на свете, в плащ-палатке с накинутым на голову капюшоном, в резиновых сапогах, пробирался к новому месту обитания Лешего...

– Я же тебя предупреждал... Чтоб завтра же тебя здесь не было... А могу и сейчас задержать тебя... Ружьишко-то не зарегистрированное... Так, так...– Козлов стоял посреди избушки, занимая добрую её треть, вода стекала с него ручьями. – Чего, Леший, арестовать тебя, а?

– Нет... – обречённо ответил Лёха.

– А ты молчи, – как человеку, сказал капитан рыкнувшему псу. И Шарик от этих слов по-человечески испугался, под нары лёг и глаза зажмурил.

– Уходи, Леший, и подальше, подобру-поздорову. Тут скоро не я буду ходить, а такие... чикаться не будут...

– Уйду, – обречённо сказал Лёха.

Козлов ушёл, даже не обсохнув, не выкурив сигарету.

Лёхе впервые захотелось пнуть пса, но тот всё не вылезал из-под низких, грубо сколоченных нар. Сафронов стал собирать вещи, скидывать в потрёпанный рюкзак нехитрое своё барахлишко.

Уходить надо в деревню, в родительский дом. Хотя дом-то его настоящий, древняя родная таинственная родина – здесь под влажной сенью вековых елей, между красных смолистых стволов сосен, в запахе прелой хвои, папоротника, в шорохе зверя... Не успеть уж избушку срубить, запас сделать к зиме где-то на новом месте, не успеть...

Уже больше года он не пил. И ведь и не хотелось ничуть, а в той жизни не мог без водки ни дня прожить. А бутылка на всякий случай была у него, «от простуды». И сейчас, не задумываясь, сорвал пробку.

...Думалось, что вырвался из той адской машины, перестал винтиком быть. Но нет, достали – иди-ка ты, винтик, на своё место...

А Козлова уже ждали в посёлке. Начальник райотдела, а с ним (вернее, конечно, он при них) трое крепких, немногословных мужиков в неброском камуфляже.

– Ну, веди, поторопим твоего Лешего. Завтра ведь прилетают. Ты чего раньше-то думал? – выговаривал подчинённому начальник райотдела. А трое камуфляжных шли за Козловым молча, цепко и неприметно вглядываясь в окрестности.

– Да уйдёт он сегодня сам. Не надо его трогать, – подал вдруг голос Козлов, когда вышли на неприметную тропку, тянувшуюся вдоль озерца.

– Веди, веди, – бесцветным голосом проговорил один из троих камуфляжных.

...Грохнул выстрел, и их окатило холодным душем с еловых ветвей. И все пятеро рухнули в мокрую траву, и трое, натренированно откатившись с мест падения, мгновенно сунули правые руки под одежду...

– Ну... ну... – забормотал главный районный милиционер.

– Подождите, я переговорю, с ним, – сказал Козлов.

– Давай, говори. Говори! – приказал камуфляжный, откатился за кусты, поднялся и, пригнувшись, побежал к избушке.

– Сафронов! Лёха! Не стреляй!

И опять грохот выстрела...

Когда он перезаряжал ружьё, камуфляжный, выбив ногой дверь, влетел внутрь. Он бы, может, и не стал стрелять, но пёс бросился на него, и в прыжке был сбит выстрелом из короткоствольного, будто игрушечного автомата. Вторым выстрелом наповал был убит Алексей Сафронов.

...Ободранный, мокрый, трёхлапый рыжий кот обошёл, выгибая спину, то и дело фыркая от едкого запаха, вокруг груды обгорелых брёвен. Навострил вдруг уши, видно, услышав, что-то опасное для себя. Мгновенно пружинисто прыгнул в траву, под лапы вековой ели и исчез.

 


Молитва

 

Он сидел, прикрыв глаза, на плоском шершавом валуне у самой воды. Солнце прогрело камень, и сначала Кирилл не чувствовал холода. Но потом ощутил – древний, ледниковый, идущий из сердцевины валуна. Поднялся. Склонился к воде. И сквозь своё зыбкое отражение увидел, как по белому песку, оставляя неровную дорожку, пятится клешнистый рак...

Крутой берег в густом ельнике. Кирилл, подхватив корзину, пошёл от реки не тропой, лесом. То и дело попадались золотистые кругляши – рыжики. Кирилл бережно срезал их, вдыхал их запах. И от жёлтого молочка на срезе гриба желтели его пальцы. Грибной азарт охватил его. Он лез в самую чапарыгу, там, в траве, между валежинами, под молодыми крохотными ёлочками и было больше всего грибов. Корзина быстро наполнялась.

Кирилл забрал сильно вправо и вышел не к деревне, а к большой реке, в которую и впадал ручей, на берегу которого он сидел.

Деревня была в углу между рекой и ручьём, на самом взгорке.

Река неторопливо несла свои воды к ещё более крупной реке, которая уж совсем далеко на севере впадала в океан.

И Кирилл опять загляделся на воду...

Он услышал жужжание мотора, и вскоре из-за зелёного камышового мыса вылетела, задрав нос, лодка «Казанка». На корме сидел Миша, егерь, в зимней армейской шапке без кокарды, в армейском же бушлате. Охранитель здешних вод и лесов. Он и сидел как хозяин: откинувшись, вздёрнув подбородок, одной рукой держал руль, другой – зажатый между коленей стволом вверх армейский семизарядный карабин.

Заметив на берегу Кирилла, скинул скорость и направил лодку к берегу.

Когда лодка ткнулась в песок, Миша легко выпрыгнул, поддёрнул лодку, обернулся к Кириллу:

– Здорово, бродяга.

– Здорово. – Пожали руки.

Они и раньше были едва знакомы, да не виделись уж лет десять. Но повели себя как добрые приятели, причём – без всякого усилия.

Присели у воды, закурили.

– Отдохнуть приехал?

– Да, – кивнул Кирилл.

– Один?

– Один.

Миша заглянул в корзину:

– О, рыжики. Уважаю. – И вдруг спросил: – Поедешь со мной? – На вопросительный взгляд Кирилла, пояснил: – Рыбки с браконьерских сетей снимем, у костра посидим...

– Грибы-то куда вот только? – уже кивнув согласно, спросил Кирилл.

– Найдём и грибам применение. Под скамейку корзину ставь.– Миша глянул на Кириллову обувь – лёгкие кроссовки – и добавил: – И сам залазь давай, я толкну.

От берега на вёслах Миша отгрёб и на корму к мотору перебрался. Кирилл, вспомнив его слова насчёт рыбы, спросил:

– А чего – браконьерят?

– А как же...

Лодка рванулась, пошла, полетела, задрав нос.

Кирилл сидел, левой рукой прихватившись за скамейку, а правой держа карабин, поданный Мишей. Дух захватило от скорости, мокрого ветра. Брызги за бортами сверкали; высокий правый берег разделился на две полосы: широкая жёлто-коричневая – береговой откос, и узкая зелёная – трава, листва.

Пологий болотистый левый берег – весь зелёная стена.

И голубая безбрежность неба.

Кирилл оглянулся на егеря, тот сидел в своей гордой позе, подмигнул, кивнул вопросительно, мол: «Ну, как?» Так, наверное, художник представляет свои новые работы зрителям, с затаенной гордостью за сделанное. И Кирилл не сдержал улыбку и показал поднятый большой палец...

Миша, показывает ему реку, как гостю. А ведь есть у него, Кирилла, и своя память об этой реке. Каждое лето приезжал он сюда, в деревню, к бабушке Поле. И однажды с Колькой Лузгиным сколотили они плот, как раз на том ручье. В реку вышли. Сперва шестами толкались, а потом, на глубине уж спохватились, что вёсел-то нет у них, но не сильно расстроились, по течению поплыли. Колька что-то дёрнулся резко, плот накренился, захлестнуло его водой, в другую сторону дёрнулся – и чуть оба в воду не скатились. Тут-то и застучали у них зубы от страха. Сидели в середине своего плотика, прижавшись друг к дружке, боясь шевельнутся. А плотик пронесло уж мимо деревни, уже лесные болотистые берега потянулись. На одном из поворотов прибило их к отмели у берега. Нащупав шестом дно, как угорелые в воду бросились и уже у самого-то берега в яму оба с головами ушли, еле выбрались... И не вспоминали потом никогда о своём плавании, стыдно, что ли было... Недавно узнал Кирилл, что нет уже Кольки в живых... Много воды утекло, много, наверное, и таких же, как их с Колькой, плотиков по реке пронесло... Вот и он, Кирилл Медведев, – гость на реке своего детства...

Утка, хлопая крыльями по воде, вылетела из-под носа лодки, ушла в камыши. Река петляла, разделялась в протоки, разливалась почти в озёра, обтекала островки. Глянцевые листья и жёлтые головки кувшинок, камышовые заросли, зелёные ивовые подушки у самой воды, всплески рыбы, взлетающие утки... Кириллу уже не терпелось остановиться бы где-нибудь, спокойно, не в разбеге вглядеться в эту красоту, удочку бы кинуть (наверняка есть у Миши)...

И Михаил, действительно, скинул скорость, направил лодку к левому берегу, заглушил мотор. Уже у самых прибрежных кустов Кирилл заметил вытащенную на берег лодку, а за кустами на сухом пригорке неприметную зелёную палатку и людей рядом. Костровый дымок почувствовался.

– Останься в лодке, встань, карабин в руках держи, – скомандовал негромко Миша, вышагивая прямо в воду в
своих броднях, подхватил носовую цепь, поддёрнул легкую «Казанку» носом на мокрый песок. И ему навстречу человек от костра поднялся, и из палатки кто-то выглянул.

– Добрый день, – громко уверенно сказал Миша, – егерь Буланов. – Корочки из кармана выдернул, показал. – Путёвочку вашу попрошу, документы на оружие.

Кирилл напряжённо стоял, вглядывался и вслушивался. Но говорили уже негромко, вполне мирно.

– ...нет, спасибо, работы ещё много. – Миша возвращался к лодке, махнул Кириллу, давая отбой.

– Нормально всё. – Лодку столкнул и сам залез, за вёсла взялся, выгреб к середине. Но мотор не заводил. Вёсла на борта поставил, и лодку несло тихонько вниз по течению.

– Пять лет назад я подыхал здесь. – Миша кивнул в ту сторону, откуда отплыли.

– Что так? – спросил Кирилл, закуривая, и протянул пачку Михаилу. Тот вытащил сигарету, прикурил, сильно затягиваясь, от подставленного Кириллом огонька зажигалки.

– Весной, как раз на открытие охоты, пошёл на дальнее озеро уток пострелять, там спокойно, мало кто уже туда и дорогу-то знает. Лодку вот тут же оставил, где они. Да тут один и выход-то на берег более-менее сухой... Три дня там охотился. И, бывает же и на старуху проруха, попил водички прямо из ручья... На третий день и залихорадило меня. А тридцать километров почти переть было до лодки-то. Сперва-то ещё держался, потом уж не знаю как и шёл, всё в тумане, на берег выполз, а до лодки доползти сил нет... И уже, знаешь, смирился, всё думаю, пришёл мой час... И вдруг картина в глазах – тело своё вижу, мёртвое, разлагающееся, и лиса, ободранная такая, линяющая, подбегает и... лицо моё гложет. И так мне стало противно, и обидно за себя. «Врёшь, – думаю, – не возьмёшь». Откуда и силы взялись – на карачки поднялся. Стошнило меня тут же и будто бы полегчало, встал я на ноги, лодку отвязал, столкнул на воду и упал в неё. Мужики ниже по течению с берега увидели, на моторе догнали, домой притащили... А я даже врача не вызывал, отлежался, спиртом да салом барсучьим выправился. Вот так...

– Да...– сказал Кирилл, окурок в воду бросил.

– Ну-ка...– Миша опять что-то увидел у берега, за вёсла взялся.

...Сеть к береговому кусту была привязана, второй конец к притопленному, вбитому в дно батогу.

Дохлую рыбу Миша сразу выбрасывал за борт, а живую кидал в лодку.

– Как минимум, два дня не проверяли, забыли, что ли, с перепою...– егерь сплюнул от злости. – Рыбаки хреновы, бракуши...

Рыбы, лещи и язи в основном, сверкали чешуёй на солнце, а потом, как-то разом, все побледнели, серыми стали...

Опять шли на моторе, солнце, уже розовое, вечернее, стояло прямо в створе берегов, позади лодки, и волнистая дорога за лодкой была розовая.

Похолодало сразу, и Кирилл понял, почему Миша в августе – в зимней шапке и бушлате.

– Всё, приплыли. Вот избушка моя на курьих ножках.

Избушка, и правда, как на ногах, на сваях стояла метрах в трёх от воды, скрытая со стороны реки ивняком, по весне, видимо, это место затапливалось. А уже за избушкой высоко, горой, вздымался берег, и в гору петляла между кустов тропа.

Выдернули лодку на берег. Миша из кустов достал лесенку, приставил к порожку, поднялся, снял с двери замок:

– Держи, – бросил Кириллу серую фуфайку. С высокого крылечка не по лестнице спустился – спрыгнул по-молодому. Ткнул Кирилла в плечо: «Пошли», – будто вспомнил что-то очень важное и вот сейчас, пока не забылось в суете, нужно сразу же это важное сказать или показать. Полез тропой в гору, Кирилл, натянув фуфайку, за ним устремился.

Вершину Кирилл почувствовал – ветер охолодил вспотевший лоб. Миша как-то в сторону ушёл, будто оставил его одного. А Кирилл не сразу решился поднять глаза, в общем-то зная, что увидит... Лента реки бесконечно разматывалась в обе стороны, причудливо извиваясь... А за рекой: леса, луга, серые дороги, поля, холмы, деревеньки, и опять леса, и поля... Дух захватывало от воли и ветра...

– Вот так, брат ты мой... Вот так... Не тесно живём, – подал голос Миша.

По одной из дорог пылил мотоцикл.

– Вася Веснин гонит. День ведь в поле отпахал и опять куда-то...– одобрительно сказал Миша.

Егерь махнул рукой вниз по течению реки:

– Рыбачки наши сеть ставят.

И Кирилл увидел чёрточку на воде – лодку, понял, что говорит Миша о тех, к которым подплывали днём.

– Ну и пусть ставят. Можно. И поохотиться можно, всё можно. Совесть только иметь...

Кирилл повернулся спиной к реке – и там леса, и кажется озерцо просверкивало в закатном солнце, может то, на котором охотился и чуть не погиб Миша. И не видно конца тем лесам... И Кирилл вмиг ощутил вечность.

Егерь опять из забытья его вывел:

– А давай-ка, Кирша (по-деревенски, как только здесь и только в детстве его называли – и от этого тоже сердце ёкнуло), сгоняем вон к тому дымку, – вверх по течению указал на противоположный берег. – Там знаешь, кто? О-о, там... не пожалеешь.

Осторожно, под конец всё же сорвавшись на бег, спустились к реке. Миша опять в домик залез, что-то собрал там в рюкзак, и когда ставил его аккуратно в лодку – брякнуло аппетитно.

Вскоре опять гнали по реке.

И весь этот день представился Кириллу сжимающейся пружиной, которая ещё не сжалась до предельной точки, но которая ведь и разожмётся, и может, выбросит душу его ввысь...

Выбрались на песчаный в этом месте берег. Миша рюкзак и ведро с рыбой взял, Кирилл про грибы вспомнил и корзину прихватил.

– Ага, давай, – увидев грибы, и только сейчас, видно, вспомнив про них, кивнул Миша.

На пологом травяном лугу целый палаточный городок раскинулся: большая армейского типа палатка посредине и несколько маленьких туристических. Дальше виднелись крыши деревни. А невдалеке от палаток костерок в сумерках алел, потрескивал.

Их заметили:

– О, Михаил Иванович! Давай к нам.

– Здорово, Миша.

– Рыба есть?..

У костра на досках, положенных на чурбаки, сидели люди – человек пять, кто-то и у палаток ещё ходил, и в воде кто-то плескался.

– Здравствуйте, – сдержанно сказал Миша. – Вот, с другом...

– Добрый вечер, – сказал Кирилл...

...Сразу по чуть-чуть выпили, и, конечно же, не от малости той, от чего-то другого, всё для Кирилла потом как в тумане происходило. То есть, он всё видел и понимал, но будто со стороны или сквозь дымку видел и чувствовал. А туман, и правда, над рекой поднимался, затягивал берега, прижимал людей к костру.

Миша и какая-то женщина ушли к реке чистить рыбу, и слышен был вскрик женщины и смех её над водой. Кто-то поставил кирпичи над горкой углей, на них большущую сковороду и покрошил туда рыжики...

Потом ещё раз, с тостом «за встречу», выпили. И Кирилл впервые в жизни закусил жареными рыжиками (он был убеждён,
что их можно только солить). И от этих рыжиков жареных сразу в жар бросило, и кровь побежала быстрее.

Неожиданно, совсем рядом, затрещал мотоцикл и заглох.

– О, Василий, подходи, угощайся!

– Спасибо... Чуть-чуть... всё-всё... – невысокий, плотный, белоголовый человек принял железную кружку с водкой, и кружка сразу исчезла в его чёрных ладонях.

– Опять шестерёнку какую-нибудь в мастерской выцыганивал?

– Да. А что делать? Ну, спасибо. Дел ещё много.

И будто и не было его – рыкнул мотор в темноте и всё.

– Вот на таких Василиях эта земля от века и держится. Вот – прямой потомок первого поселившегося здесь славянского племени. Яркий тип одновременно смелого первопроходца и терпеливого пахаря!..

Только сейчас Кирилл и выделил из всех сидевших этого человека, понял, что он и есть здесь главный и это с его разрешения всё здесь и происходит. Немолодой, сухой и крепкий, седобородый.

– Друзья мои, – продолжал он, – это ли не чудо? – как минимум, пятнадцать тысячелетий назад здесь, на этих берегах, уже жили люди. Мы ещё не знаем, какой национальности, да и не было тогда национальностей. Тут же, вон там, мы нашли свайные сооружения угро-финского племени, чуть выше – славянское поселение, полуземлянки, почти уже избы. И уже в слоях девятого-десятого веков найдены нательные кресты. И вот она – современная деревня, – он указал на невидимые сейчас дома. – Те же избы, и, главное, те же люди. Братья! За нами сорок поколений православных людей, за нами бессчётные поколения предков, ещё не знавших Христа, но и в детстве язычества уже несших в душах своих понимание добра и справедливости... Я пью за эту землю, за эту реку, за этот вечный туман и за этот вечный костёр! За нас!

И уже сверху из какого-то другого мира увидел Кирилл костёр и людей вкруг него – воинов далёкого вольного племени с седобородым властным вождём во главе... И чаша шла по кругу, посолонь, и речи заздравные и воинственные на непонятном – но русском! – языке долго не умолкали...

Утром растолкал его Миша.

– Курево есть?

Кирилл дал ему и сам закурил.

Тихо было. До звона в ушах тихо. Лагерь московских археологов спал. Пахло рекой, загашенным костром... Туман над водой уже развеялся, но по берегам ещё гулял мягкими клубами, таял в лучах восходящего солнца.

– Ну, что, брат? – спросил егерь.

– Домой пора собираться. До деревни меня подкинь.

Миша ушёл к большой палатке и вскоре вернулся с карабином, рюкзаком и корзиной.

– Ну, поехали.

И снова неслись по реке. Холодный мокрый ветер быстро вымел из головы вчерашний хмель, но почему-то уже не было того, вчерашнего радостного чувства...

Когда проходили мимо егерской избушки, невидимой с реки из-за кустов, Кирилл подумал: «Как же он сваи-то вбивал?..» И усмехнулся сам себе, наивности своего вопроса, взглянув на Мишу, который тоже взбодрился на вольном ветре, сидел в своей всегдашней гордой позе. Да этот Миша не то что забьёт, он перегрызёт любую сваю, если нужно будет...

На берегу простились.

– Спасибо, Кирша.

– И тебе, Миша, спасибо.

После недолгих сборов в пустом дедовском доме, Кирилл сел в машину – белую «Ниву», погнал в сторону города.

Солнце уже пригревало, дорога пылила за колёсами автомобиля. Вспомнилось вдруг: «За нами дым и пыльные хвосты...» Дальше Кирилл не помнил, знал, что что-то хорошее, но не помнил... Он резко остановил машину. Вышел. В поле работал трактор, и видно было, какой он старый, весь многократно перебранный. И тракторист, кажется, Василий, махнул Кириллу...

«Господи, пусть не кончается это никогда, пусть не кончается», – прошептал или только подумал Кирилл Медведев.